Что не союзник епископ Ян печатнику Скорине, Скорина не мог этого не знать с самого начала. Так почему ж тогда Скорина стал секретарем епископа Яна? Чтобы таким образом приблизиться к Гаштовту? Доказать сперва епископу Яну необходимость печатания Статута, чтобы тот уже своими устами довел эту мысль до ушей всесильного в княжестве Альбрехта Гаштовта? Впрочем, материальное положение Скорины после пожара 1530 года было самым незавидным. А секретарь епископа не только человек, заседающий в большом Белом зале капитула, но и данник дороги. Не было уже брата Ивана, и, став секретарем епископа, находясь в разъездах, предустановленных епископом, Скорина получал одновременно и возможность послужить своим торговым делам, которые прежде вел сообща с братом Иваном. Положение Скорины осложнялось и тем, что он, как и вся Вильна, все Великое княжество Литовское, еще не оклемался от голода 1528 года. Скорина знал, что вслед за голодом обычно идут эпидемии — мор. моровое поветрие. Но в Вильну пришел тогда поначалу пожар, затем — мор. Скорина знал, что мор либо уносил жизни местичей и сельчан, либо поднимал города и веси и гнал их в пущи, непролазные болота, либо приковывал людей к месту — отрезанных от всего мира, осужденных на покорное ожидание исхода. На этот раз из Вильны выехать нельзя было. И проехать через Вильну тоже нельзя было. Свет словно кончился, а он продолжал думать о новых книгах, — по существу, о них прежде всего и заботясь, пошел он в секретари к епископу Яну. Дался ему этот Статут! Сиди да жги на сожженном подворье костры, отгоняй огнем и дымом поветрие от детей, от жены, от себя самого! Только не мор, по-видимому, свалил с ног его пчелу-хлопотунью Маргариту, — будь это мор, он проник бы и в грудь Симеонке, остановил бы давно сердечко и их грудного дитятки в липовой колыбельке, сыночка с его же именем — Франтишека. Дымно во дворе сожженного Маргаритиного дома. Глаза выедает дым — глаза, однако не душу! И кипятку единственно доверяет Франтишек — им, спасительным, поит детей, отварами поит побледневшую Маргариту. Боже, спаси ее! Она — красивая! Она еще краше для него стала, родив ему двух сыновей. Гиппократ был бы доволен, увидев, какое светлое и чистое у нее лицо при беременности. А теперь? Талый мартовский снег, вернешь ли ей прежний цвет лица? Но до марта ой как далеко!
И Скорина утром, вечером все пытается разгадать, что за хворь Маргариту мучит, обескровливает ей лицо. Он подслушивает тайны ее тела — подслушивает рукой, подслушивает ухом. Прощупывает пульс, каков он: сильный или слабый, учащенный или замедленный? Каждодневно проверяет цвет, запах, вкус ее мочи, потому что лишь такие способы распознавания недуга предписывает медицина его времени.
Он не в силах спокойно смотреть на ее тихую руку, в ее тихие глаза. Они для него как воплощенная жалоба. Особенно когда она складывает обе свои руки — ладонь к ладони, пальчик на пальчик, — и молитвенно прижимает их к заметно опавшим персям, и взор свой устремляет в немой мольбе на эти сложенные на персях — ладонь к ладони, пальчик на пальчик — руки. Кого и о чем она молит? Святую деву Марию? Она. может, и не жалуется святой богоматери, но ему кажется — жалуется. Жалобу, обращенную к небу, он адресует и себе, потому что с небом у него своя общность, свой разговор, свой расчет. Расчет не купеческий: ты — мне, я — тебе, а направленный на постижение тайны. Постичь тайну — возможно ли, не занимаясь расчетами, вычислениями, не следя за движением планет, всех девяти небесных сфер, вознесенных над грешной землей, — возможно ли без всего этого проникнуть в таинства земли и неба, жизни и смерти, рождения и умирания? И никогда еще не был он таким звездочетом, как сейчас, никогда еще не выпытывал так у звезд и созвездий, солнца и месяца их таинств, как сейчас, — ради нее, ради Маргариты, ради гаснущих ее глаз и тяжелых в неподвижности рук. Констелляция-сбег на небе планет и звезд, их узор, их движение — самые неблагоприятные. И Скорина не может изменить ни их узоров, ни их движения. Но об этом Маргарите ничего не говорит. Звезды молчат, солнце и месяц молчат, и молчит возле тихой Маргаритиной кровати Франтишек.
Почему он — не Гиппократ[147], не Гален[148], не Авиценна[149]? Почему они не с ним, не приходят к нему? Молчание солнца, месяца, звезд всегда было понятным: они хоть и мудрые, да безголосые; не голосом передают людям свою мудрость, а тем, что уподобляются Геркулесу и Медведице, Лире-гуслям и Андромеде, Гончим Псам и Дракону. Но почему Бабич молчит, Онков? Почему не помогают ему в его муке и горе? И, словно к ним — к своим друзьям, бежит он к книгам — в капитул, в его большой Белый зал. Книг там множество — и тех, что он уже читал, и тех, что еще не читал: «Канон» Авиценны, диалоги Галена, Гиппократа, книга о лечебных средствах, появившаяся в Страсбурге в 1507 году. И он читает:
«Тело наиболее здоровым бывает тогда, когда существует соразмерность во взаимосодержании частей, в соотношении силы и количества и когда они наилучшим образом перемешаны — кровь, слизь, желчь желтая, желчь черная...»
Да, это же так просто, это — по Гиппократу, и это каждый его собрат-лекарь знает. Конечно же, соразмерность, в необходимых долях слияние: чтоб лицо не желтело — меньше желтой желчи, чтоб не чернело — меньше черной, чтоб не бледнело — меньше слизи, а больше крови — и лицо опять зарумянится, зацветет, как мак, запунцовеет, как огонь. Но как смешать все эти желчи, как?! Не он ведь их смешивает, хоть и знает о смешивании, не он соразмеряет, хоть и знает о соразмерности. Скорина может смешивать отвары, запаривая цветы и травы, корни и растолченный в медных, серебряных и деревянных ступках жемчуг, выдерживая их на солнце, кипятя на огне, разложенном посреди их пожарищного подворья.
Но он благодарен книгам — за го, что многое припоминалось ему, пробудилось в нем, точно встало из небытия (может быть, так вот очнется от своей болезни, встрепенется, поднимется с постели и Маргарита?!). Он бежит с голосами книг в душе к ней, все их советы старательно выполняет, все наставления. Руки его дрожат, сердце верит, мысль надеется. Но разве дрожащие руки лекаря успокаивают больного? И разве не замечает она дрожание рук его? Чем тяжелее кубок с питьем, с отваром берет он в руку, тем увереннее становится его рука, тем увереннее он сам. Нужно, чтобы мне было все труднее, тогда ей будет все легче, — придя однажды к такому выводу, Скорина усложняет и усложняет для себя задачи, условия. Но, по-видимому, легчает от них лишь ему, а не ей.
Небо не выказывает милосердия, люди не помогают. Не одни ли только травы и цветы, листья и почки, корни и стебли-росточки и остаются его помощниками, заботливыми челядниками, призванными во спасение его лекарскими знаниями, лекарской практикой. Он возносится к полночным звездам и мыслью-разумом, и великой душой, но Маргарита этого не видит. Не видит она, и как жадно впивается он глазами в фолианты лекарских книг, собранных при виленском капитуле. Он готов ослепнуть и от звезд и от книг, лишь бы ей возвратить зрение, лишь бы снова глаза ее радостно и ласково засветились голубизной, погожими ее переливами. И он слепнет и от звезд и от книг, но Маргарита видит только одно — будто бы целые боровые поляны душистых трав и соцветий он переносит на руках своих во временное их пристанище — в подповетье во дворе их сгоревшего дома возле треугольной рыночной площади.
147
Гиппократ (около 460—377 гг. до п. э.) — врач Древней Греции, один из основоположников античной медицины.
148
Гален Клавдий (около 130 — около 200) — римский врач и натуралист, автор многих книг по философии, логике и медицине.
149
Авиценна (Ибн Сина Абу Али) (около 980—1037) — философ, врач, естествоиспытатель и поэт восточного средневековья.