Выбрать главу

И почему дорогу спасения души человеческой видят только в пути Христовом — пути страданий? Страдания все равно ведь не переведутся на земле, ибо где человек, там и страдания. Уменьшать, как Христос, страдания страданиями? Но это ж ведь увеличивать на свете страдания, а не уменьшать! Он, Скорина, уменьшал страдания Маргариты цветами, отварами из них! Если б, однако, могла страдания человеческие уменьшать красота цветов! Но, может, именно потому, что красота цветок не в силах уменьшить их. она в своем чарующем таинстве есть и принадлежность мира, и что-то существующее одновременно вне мира, над миром. Цветок льва, ромашки, василька, шиповника, мака, клевера, куколя, щавеля, колокольчика, ландыша... Его Библия — не только Библия пророков, но и цветов, которые вплел он в буквицы-инициалы. Он и она, Адам и Ева стоят у него там, в Библии, и в тени древа, и под лепестками цветов. Он и она — древо; он и она — цветок. И не только солнце из своего герба врисовал Скорина в букву «Я», но и цветок, чтоб читалось: «Я — цветок; я — человек-солнце, и я — цветок». И, возможно, столь усердно хлопотал он, вознося вместе с Библией к богу цветы, именно в глухом предчувствии, что и к богу он обратится с молитвой о спасении и к цветам. Он, разумеется, этим своим усердием отдавал дань цветам как лекарь, поскольку цену цветам знал как лекарь. Потому хотел он, чтоб и красою цветов отличалась его Библия. Но, как сейчас он думает, не только знания вели его к цветам — вело и незнание. По его разумению, счастье — в знаниях, знаниями добро на свете человек творит. Но, может, если посмотреть с другой точки зрения, есть свое счастье и в незнании: глаза не видят, душа не болит; ну а разум не тревожится, душа и подавно не заболит?

И Скорина вспоминает Гиппократа: «Иметь счастье — это значит делать хорошее, а его делают люди, обладающие знаниями. Иметь несчастье — это, не обладая знаниями, делать худое. Если ты неуч, можешь ли иметь счастье?» И Скорина вновь благодарен дороге, что дала ему знания — Краков, Падую. Дала знания, а значит, и счастье. И вернула из огромного мира домой — со счастьем узнанного, увиденного. Однако в счастье ли вернула?..

«Фортуна. Фемида. Фама. Это ж вы или не вы — самолично — подсаживали меня, Скорину, на коня во время зазывания весны на капище возле Полоты?» Не успел Скорина задать себе новый вопрос, как снова болью резануло в сердце: тогда же на капище он впервые увидел Маргариту. Тогда же хоровод, справляя обряд, признал ее своей избранницей — гостью из места Виленского. И это Маргариту подсаживали тогда на коня, а не его. Его никто, нигде и никогда на коня не подсаживал. Такое могло ему лишь пригрезиться в пражских мечтаниях о ней. И вообще, его ли это конь — игривый, с венком на изгибистой шее, с колокольцами, с золотой уздечкой да в серебряной сбруе — белый конь на празднике зазывания весны? Нет, не его этот конь, как, впрочем, уже и не Маргаритин. Черные кони с черным катафалком видятся снова ему на рыночной площади возле Медницких ворот...

Кони снятся — к недоброму. К недоброму, если топчут они тебя во сне, если они белые или черные. Средневековье это знало. Знает и Скорина и только в толк не может взять, что же самого первого друга человека делает во сне неприятелем человека. Конь пашет, конь везет, конь гарцует под рыцарем. Вообще говоря, коня забрал рыцарь. Оруженосец рыцаря, и тот коня имеет. А где и когда он, Скорина, особенно подъехал верхом или в возке, на сапках или в карете? Разве что во время кулика, когда попал в его круговерть еще бакалавром где-то в дороге своей возле Варшавы? Да еще добирался на коне через Альпы в Падую — за талеры, заработанные у датского короля, когда они еще позванивали в его кошельке. А так — пешком, пешком, даже если кони и рядом, как те, что везли его фуры с книгами из Праги в Вильну по битому Янтарному шляху. Тех коней Скорина помнит. Он благодарен им. Не арабским скакунам родня, а более гнедкам, которых впрягают в рало. Кони-тяжеловозы. Не до танцев им под спесивым седоком с султаном на шишаке шлема. Их судьба — упираться в землю, как Святогор, топтать болотистую дорогу и месить грязь, выбивать подковами искры из камней. В чем-то это и его судьба, хотя, как Святогор, не входил он по пояс в землю от натуги за ручками рала...

Значит, если не поднимали его на коня там, на капище Перуна за озером Воловье, что возле Полоты, то и не был он никогда на коне? Доктора не смотрятся на коне. Их назначение — сидеть за конторкой, а не на коне. Капитан Гатомалятта вон как смотрится в центре Падуи! Будут ли так смотреться на бронзовом коне Ольгерд, Дмитрий Донской, Константин Острожский? Тоже ведь славные вой. А конь, белый ли, буланый ли, из бронзы — бронзовый...

Как плохо, однако, что человек сам не может увидеть себя ни в будущем, ни в купели своей. Скорина думает, что вообще о человеке думает. А думает он о христианине — том человеке, который крещен. Как тут ни крути, а каждое время прикладывает к человеку свои мерки. Но человек, того не замечая, думает о себе как вообще о человеке. Скорина — не исключение. Но если он жалеет, что не может увидеть себя в купели, то трижды об этом должны пожалеть мы, поскольку лишены возможности узнать, кто его крестил — ксендз или поп? Хотя... И в том и в другом случае христианина крестят водою. И его, Скорину, крестили водой — из Двины, изреки, над которою он родился. Двинская вода — родная вода. Опа живила его и живить продолжает. Волны Двины мелькают, серебрятся в его глазах и сейчас, и от их света светло в его глазах и здесь — во тьме его познаньского заточения!..

И видит Скорина мигание серебристое не только волн Двины, но и Вислы — краковской, а для Белой Руси реки Белой Воды; видит он и красивую Влтаву, где она сливается с любимой речкой славян Лабой и где сошлись на свою первую легендарную встречу Лех, Чех и Рус; видит и красноватую волну Бренты. И когда из каждой из этих рек он пригубливал пригоршнями волны их, то разве он заново не омывался ими, разве не были они все новыми купелями ему как всеславянскому христианину, всеевропейскому христианину?..

Всеевропейский интеллигент... Эти слова, относящиеся к людям средневековья, подобным Скорине, мы уже знаем. Но Скорина действительно еще и всеевропейский христианин — тот, в крови у которого нет ни капельки религиозного фанатизма, нетерпимости к иноверцам, к другим народам! И он возвышается над вероисповеданиями как таковыми и здесь, в тюрьме, ибо не считает, что сюда его заточили по своим соображениям либо католики, либо православные, либо иудеи. Его заперли сюда несправедливость, насилие, произвол. Такова уж его судьба, что он здесь, таково попущение божье. Но это не только его беда — несправедливость, она — несчастье всех и каждого: и католика, и православного, и иудея; над всем и каждым она повисает и кружит, как коршун.

С высоты, однако, падают не только коршуны, не только молнии. Не они крестят, не они благословляют. Дождь на май, жито, как гай[154], — говорят у него над Двиной. А он тут, в познаньской тюрьме, вспоминает другой май — 1519 года. Как же в тот год ему работалось — свыше тысячи страниц в Праге он тогда напечатал! И когда он вроде бы в мае напечатал книгу «Бытие», то ему казалось, будто благословляли тот его труд сами Градчаны — со своими зарослями златого дешта[155] на пологих склонах. Да, он в те дни и правда крещенным тем золотым дождем цветов чувствовал себя в Праге — и всю его судьбу до рези в глазах просвечивал ослепительный, небывалый пражский златы дешт — его единственный в жизни золотой дождь... Книга, напечатанная им, золотого дождя не породила. Но он и не думал о таком дожде и не надеялся на него ни в Праге, ни в Вильне.

«Не думал? Не надеялся?! А правда ли это?..» — спрашивает он у самого себя и сам себе отвечает: «Правда, да не вся. Пролейся золотой дождь, не молчал бы долгие семь лет мой станок. Хоть бы капли того дождя упали!.. Капель я ждал, жаждал, посчитал бы их заслуженными, нужными для продолжения дела. Но если я жаждал капель, значит, жаждал и дождя! А разно это — не грех?!»

вернуться

154

Роща (бел.).

вернуться

155

Золотой дождь (чешек.).