Какие там 6 тысяч коп литовских грошей! Компенсации за познаньское издевательство Скорина не получил, а ведь предполагалось возместить издержки и Скорине и виленскому епископу Яну — последнему даже в большем еще размере. Однако не из-за тех мерок разгорелся сыр-бор — из-за другого. Виленскому епископу Яну в большом Белом зале капитула напротив королевского Виленского замка мантия Скорины — после Познани, уже на второй или на третий день по его возвращений — показалась вдруг не черной, а очерненной. Королевские привилегии привез его секретарь и лекарь, — да! Но ведь это же было — долговая яма, позор. Невиновен? А?! Был, однако ж, там! Сидел там, виновен или не виновен, украл или не украл. Слово-то прозвучало: ви-но-вен. Как же теперь в большом Белом зале будет восседать виновный, не черня ее?! И что скажет воевода Гаштовт, который на второй или на третий день по возвращении Скорины в Вильну едва ли не первым выразил епископу Яну свою озабоченность светлостью большого Белого зала. «Разве на этом скрибе[183], ваше преосвященство, свет клином сошелся?» — вроде по-простецки, с подчеркнутой приязненной любезностью спросил канцлер. Но виленский епископ Ян хорошо знал, что после мягкого, дружелюбного тона канцлера Гаштовта весьма жестко спится тому, для кого не поскупился на подобный тон первый человек княжества. Ссоры, даже малейшего конфликта епископ Ян, и так страдавший все свои виленские годы от магнатских междоусобиц, совсем не жаждал, тем более, что был-то год 1533-й, да еще первая его половина, когда в Вильну король Жигимонт еще не приехал, а из Вильны к нему вереницей шли письма-жалобы.
Гаштовт был как зверь. На 1533 год и впрямь пришелся апогей его своеволия, бесчинства. Придя к соглашению с Радзивиллами, с которыми его помирила Бона Сфорца, — с кастеляном виленским Юрием и его сыном Яном, Гаштовт создал в Великом княжестве что-то наподобие триумвирата, главою которого он стал. На пути скорининском к троице, таким образом, оказалась троица — единственно что не божественная, а гаштольдская. И это было как насмешка над Скориной, над его судьбой, делом, в полноте своей — Скорина в том был убежден — покамест не осуществленным. И гаштольдская троица в палатах королевского замка напротив виленского капитула торжествовала: в большом Белом зале его больше никто не приветствовал секретаря и лекаря виленского епископа Яна Франтишека Скорину!..
Год был 1533-й. Король еще не приехал в Вильну. Ян Хаенский, один из самых верных и приближенных к Жигимонту советчиков, писал ему из Вильны: «Все захватили в свои руки эти трое... Они жестоко тиранят других. Крик и стон доходят до небес, справедливость сгинула». И это было действительно так, ибо после смерти Константина Острожского не оставалось никого, кто бы противостоял Гаштовту, над ним даже не повисала угроза штрафа в 20 тысяч коп грошей за междоусобицы с Константином Острожским. Отныне все было под Гаштовтом! И что же в таких обстоятельствах значила для него королевская привилегия Скорины? Да ничего! Пустая бумажка! Особое расположение короля? «Это еще не божье расположение», — мог гримасничать Гаштовт. «Берем под нашу защиту и опеку»? — «На Вавеле — ваша, а тут — Литва, защита и опека — наша!» — мог выкрикивать он. «Поручаем и настоятельно повелеваем этой грамотой всем и каждому, всякого звания и положения сановникам и низшим земским урядникам, а также всем судьям Королевства и Великого княжества Литовского, Жемойтского да и других владений наших, а также бурмистрам и радчикам городов и местечек, войтам, лавни-кам, всем гражданам и вообще всем нашим подданным...» Ну, это уже просто раздражало Гаштовта: «Поручаем и настоятельно повелеваем», — тем более что в привилегии перед тем стояли королевские слова, обращенные и непосредственно к нему как воеводе: «Мы освобождаем его от общественных повинностей, а также из-под юрисдикции и власти всех и каждого в отдельности — воевод, старост и других сановников...» Из-под власти других — да! Но только не из-под власти его, Гаштовта! Его тут лес, его и зайцы. Никуда не денется, не убежит. Но что за птица, однако?! Долететь до Вавеля, заполучить у короля Жигимонта такое?! Канцлер Гаштовт был взбешен, пена выступала на губах, огромное брюхо его судорожно тряслось. «Добродетельный?! Необычайные познания в искусстве медицины, опытность и умение»?! Но ведь брата не спас, жены не спас! Doctoris artium и доктор медицины? Скриба!.. «Дайте пользоваться и владеть... правами, льготами и привилегиями»?! А мы, Гаштольд и весь наш гагйтольдский триумвират, не дадим! «Не смейте вообще вмешиваться в его дела»?! А мы, Гаштольд и вся наша Литва, смеем!..
И напрасно радовались накануне 1533 года, возвращаясь из Кракова в Вильну, и сам Франтишек Скорина, и его племянник Роман. На подъезде к Вильне — в одной придорожной корчме — у них даже до песни дошло. Песня, однако, ждала их в Вильне грустная — сплошь и повсюду: «Не дадим!», «Смеем!»
В Вильне Роман пробыл всего несколько дней и поехал снова в Гданьск — на службу к немцам. А службы у епископа Яна для Скорины уже не было, и это лишний раз вынуждало его искать третий заход к печатному станку. «Тысяча дьяволов! — мог бы тут, как пан Твардовский, воскликнуть Скорина. — Тысяча дьяволов на вашу голову, кто любезность ко мне короля своей нелюбезностью кроет, кто завидует ей, кто радуется моему отлучению от Белого зала капитула!.. Но это отлучение, злопыхатели, — оно же и возвращает меня к долу, к настоящему!..»
Прошло какое-то время, и 10 июня 1533 года Жигимонт с Боной покидали Краков, торопясь в Литву. То было второе по счету путешествие Боны Сфорцы в Великое княжество Литовское, и продлится оно по сути целых три года, поскольку очень уж много дел набралось у королевы Боны в Великом княжестве Литовском. Знал или не знал Франтишек Скорина, что в Вильну едет королевская чета, неизвестно, но так или иначе в те дни Скорине было весьма тяжело, потому что он уже окончательно понял, кто и почему не даст ему дела делать тут, в Литве, в Великом княжестве Литовском, и ясно осознал, куда пролегает ныне возможная для него дорога и где ныне возможная и полная ждет его удача. И особенно тяжело Скорине было на этот раз от того, что принятым уже в своей душе решением он обижал короля Жигимонта со всей его большою милостью к нему, Скорине, со всем его королевским дозволением ему, Скорине, продолжать дела свои малые и большие. С одной стороны, Скорина отчетливо понимал, что Жигимонт покровителем непосредственно книгопечатания, которое стало уделом его жизни, не был. С другой — тут, в Речи Посполитой, он пребывал под полной опекой короля Жигимонта, охраняемый его привилегиями, о которых можно было только мечтать и за которые можно было только благодарить. Но ведь был же он когда-то благодарен за привилегии и Альбрехту Прусскому. Так что же — и сейчас безоглядно все бросить, точно в некоем бездумье, точно в кошки-мышки играясь? Так что же — и эти привилегии всеопекунства над главным делом твоим поменять уже на сиверный ветер, бьющий в лицо, на рискованное путешествие в незнаемое, на журавля в небе?..
Слышал бы ты, Франтишек, пророчества блаженной Огней на ступеньках познаньской твоей темницы, может, в год 1533-й и не поехал бы из Вильны в ту сторону, в которую поехал. Хотя, по-видпмому, все равно поехал бы, потому что не поехать туда ты просто не мог: все твои дороги вели только туда, дороги Великого Печатника, великого деятеля русчизны, Белой Руси. Ты искал себе настоящего опекуна, заступника...
Не обижайся, Старый Жигимонт: лишь тебя одного и назвал он «наиласкавшим господарем» своим, — значит, уважал, значит, любил. И не измену тебе замышлял, как Михаил Глинский, потому что с книгой, в которой называл тебя не только «наиласкавшим господарем» своим, но и королем польским, великим князем литовским, русским, жемойтским, отправился он на восток — в Москву.
Но как же мог не обидеться на Скорину король Жигимонт, если того города, куда поедет Скорина, он в привилегии своей не упоминал. Утверждал: «И пусть названный доктор Франциск в том городе и в том месте, которые он изберет себе для жительства, будет вызволен и свободен от всяких повинностей и городских служб...» «Изберет... Что? Москву, мне, Жигимонту, неподвластную?! А ведь избрал! Неужто ему, почти уже ставшему моим любимцем, не нашлось по нраву города в Великом княжестве Литовском, в Короне?!»