— Да кто его знает. Наверное, я не мог обеспечить ей жизнь, к которой она стремилась. Слишком погрузился в мое новое дело, спасал завод, создавал двигатель, рыскал по провинции, каждую копейку вкладывал в предприятие. Был год, когда я продал квартиру, дачу, влез в долги, знать ничего не хотел, кроме моторостроения. А она тяготилась провинцией, мечтала о Европе, о комфорте, о блестящем обществе. Этот новый ее муж, совсем не знаю его, кажется, какой-то богач, владевший Новороссийским портом, нефтяным терминалом, — все это ей обеспечил. Очень редко мы общаемся с ней по телефону, иногда разговариваю с детьми, но как-то отчужденно, как посторонние. Она прислала мне фотографию своего лондонского дома, — дворец, пруды, фонтаны, и два мальчика приклонили голову ей на плечо.
— Все очень странно, мой друг. Невозможно разглядеть из настоящего наше будущее. Даже то, что наступит через двадцать минут. — Шершнев умолк. Лицо его отяжелело, стало гранитным, состоящим из плоскостей и граней, как на картинах кубистов. Странный слиток, в котором расплавился и исчез образ вихрастого изумленного юноши.
— Чем же ты занимался все эти годы? — Ратников старался представить, как пронеслись для друга те двадцать лет, что для него самого были годами непрерывной борьбы, смертельных рисков, упоительного творчества, протекавших на стыке двух разъятых эпох, которые он стремился срастить. Заполнял пустоту между ними своей плотью и духом, кромешной работой, ослепительной бестелесной мечтой, — Ты-то как жил?
— Да всякое было, — уклончиво ответил Шершнев, — Работал с Чубайсом, занимался приватизацией предприятий. Удивительный он человек, — превращен в демона, в исчадие ада, самая ненавистная персона в России, и, неся этот крест, продолжает свою миссию по созданию новой страны, новой экономики, нового класса собственников. Уехал по его рекомендации в Штаты, прошел курсы в Гарварде, учился менаджементу. Были другие поездки. Долго жил в Германии. Наведывался ненадолго сюда. Вернулся окончательно и принимал участие в создании корпораций, в частности, авиастроительной и кораблестроительной. Собирал остатки советских технологий. Вот, пожалуй, и все. Много слышал о тебе, да все не решался приехать. А теперь вот взял и приехал.
— Решил припасть к отеческим гробам? — мягко усмехнулся Ратников, с нежностью и печалью глядя на давнего друга, стараясь переместиться по световому лучу туда, где они были счастливыми юношами, предвкушая восхитительную, им предстоящую жизнь.
— И к гробам, и к церквям, и к Волге, и к нашему Рябинскому морю. Но, главное, хотел увидеть тебя. Хотел понять, освободился я от тебя или нет? — Губы Шершнева медленно раздвигались в длинную улыбку, которая из неуверенной и застенчивой становилась насмешливой, едкой, и все удлинялась, морща кожу щек, обнажая крепкие желтоватые резцы, превращаясь в пугающий оскал. — Сохранил ли ты надо мной свою власть?
— Власть? — удивился Ратников, наблюдая этот странный оскал, которого не было в юности на лице товарища.
— Я ведь был твоей тенью. Добровольно, без принуждения, стал твоей тенью. Следовал за тобой попятам. Старался на тебя походить. Копировал тебя. Воспроизводил твои поступки, жесты. Знаешь ли ты, что я изменил свой почерк, чтобы он походил на твой? Что я усвоил твою манеру стоять, положив одну руку в карман, рассеянно посматривая по сторонам? Что я покупал галстуки такие же, как у тебя? Что перед зеркалом я репетировал, стараясь усвоить твою улыбку, твое особое шевеление бровей. Я увлекался моделями, потому что ты увлекался. Прочитал все книги фантаста Ефремова, потому что ты прочитал. Пошел в авиационный институт, чтобы оставаться рядом с тобой, — страстно продолжал Шершнев, — Я тебя обожал и ненавидел. Ты отнял у меня мою жизнь и заменил своей. Ты был талантливей, ярче. В твоем доме стояла старинная мебель, доставшаяся тебе от твоих дворянских или купеческих предков, а в моем — примитивные советские столы и шифоньеры. В твоей библиотеке стояли журналы «Весы» и «Апполон», в которых были напечатаны неведомые стихи, небывалые философские эссе, смысл которых разъясняла нам твоя мама, а моя мама работала монтажницей на заводе и говорила «хочут» вместо «хотят». Ты с детства получил больше калорий, чем я. Ты был сильнее, одареннее, красивее, чем я, — мучительно улыбался Шершнев.
— Я впустил тебя в мою натуру, ты вошел и вытеснил из мой личности меня самого. Как я тяготился своей жалкой ролью. Как хотел изгнать тебя. Как устал быть твоей тенью. Когда мы расстались у той дурацкой баррикады, и я вошел в парадный вестибюль Белого Дома, я впервые почувствовал, что рассек соединяющую нас пуповину. Физически почувствовал, что существую сам по себе. И каждый мой последующий шаг был счастливым от тебя удалением. Нет, я не сразу от тебя избавился. Я выдавливал тебя по капле, как выдавливают чеховского раба. Я изменил мой почерк. Уничтожил на своем лице твою улыбку. Построил себе новое лицо, словно сделал пластическую операцию, чтобы не осталось ни одной твоей черты. Я увлекся женщиной, которая стала моей невестой. И вдруг обнаружил, что она похожа на твою жену Елену, молчаливая блондинка, голубые глаза, высокая, с тонкими запястьями. Я бросил невесту, женился на другой, — маленькая, полная, черноволосая, смешливая. Казалось, операция по твоему истреблению завершилась. Но вдруг ночью, в каком-нибудь отеле «Хилтон» или «Дорчестер», я обнаруживал, что ты еще во мне. Что я думаю твоими мыслями, смотрю твоими глазами. И мне хотелось себя убить, чтобы вместе с собой убить тебя.