Выбрать главу

«Он был приятнее распространенных тогда «эпатирующих» изображений: и шевелюра, и усы не имели той «жениховской» взбодренности, неизбежная элегантность фрачного костюма не выдавала нарочного стремления к дендизму. Фигура — миниатюрная (но не «щуплая») — пропорциональная и изящная. Лучистые серые глаза[126], ласковая полуулыбка. Воспитанность, согретая приветливостью и задушевностью. Мягкий голос. Интимный, как бы доверительный тон разговора. Наиболее действенно ощутились тогда мною эта задушевность и общительность Скрябина. Он говорил со мною, как равный с равным, — что было особенно ценно для меня в условиях первой встречи, при разнице в нашем возрасте и положении (я был тогда выпускным учеником консерватории). Обрисовавшийся мне в этой первой встрече облик Скрябина, конечно, гораздо больше ассоциировался с его изящными миниатюрами, нежели с монументальными оркестровыми поэмами».

Но и этот разговор был не окончанием трудного дня, а лишь предтечей оживленной встречи в редакции только-только нарождающегося журнала «Аполлон», где с нетерпением ждали загадочного музыканта. В редакции — множество лиц. Хорошо, что есть среди них милые давние знакомые: Лядов, младший Римский-Корсаков. Но как много людей неизвестных, которые — это почувствовать было можно — идут в литературе по смежному с ним пути. В первую встречу — знакомство лишь внешнее. Сумел бы он увлечь кого-нибудь из поэтов-символистов своими идеями, если бы не чувствовал груза прошедшего концерта?

«До той поры я вовсе не знал его как личность и мыслителя, — вспомнит позже Вячеслав Иванов, — и случайные разговоры с ним, где он коснулся занимавших меня тем о соборности в искусстве и хоровом действе, казались мне немногим более важным, чем простая внимательность умного и любезного собеседника; мне казалось, что основания нашего общего интереса к этим темам у обоих, по существу, совершенно различны, — что дионисийский экстаз для него только психологический момент, лишенный корней онтологических, — что сам он лишь утонченный эстет и демонически настроенный индивидуалист».

То ли Скрябин не хотел раскрываться перед едва знакомым поэтом, то ли воздух Петербурга не располагал к домашности, но в этот раз Иванов увидел только «любезную маску» композитора и ту необычайную вежливость, которой Скрябин отгораживался от «назойливых посетителей» его души. Через три года будет иная встреча. И тогда Иванов будет ошеломлен:

«Каким радостным изумлением сменились эти подозрения, когда при первых же менее принужденных встречах обнаружилось, что самые слова «эстетизм» и «индивидуализм» представлялись ему порицательными, а означаемые ими умонастроения имели в себе силу доводить его до раздражения…»

Возможно, встреча с «себе подобными» и не могла состояться в этот приезд. Слишком он был раздираем на части, слишком многие хотели с ним познакомиться, и сам композитор, уставший от визитов и встреч, не был способен разобраться во всех новых своих знакомых. Проще было беседовать с молодыми музыкантами. Но и здесь общая усталость давала себя знать. Однажды, когда он появится у Римских-Корсаковых, то первым делом попросит некоторое время для отдыха, оставив Татьяну Федоровну за себя и уединившись в другой комнате. Правда, уже через несколько минут он вышел бодрый и живой, готовый к разговору. И три молодых музыканта из последнего выпуска покойного Николая Андреевича — Стравинский, Штейнберг и Гнесин — возьмутся показывать Скрябину свои сочинения. А композитор, обычно не очень внимательный к чужому творчеству, выслушает всех с редкой приязнью, добавив, что все авторы ему нравятся. Он даже что-то еще наиграет из услышанного. Но чувствовалась за его приязнью и некоторая рассеянность. Впереди была Москва. Петербург — пусть и не целиком — принял его, но важнее было завоевать старую столицу. Его некоторая невнимательность в отношении окружающего — обратная сторона его творческой сосредоточенности накануне московских выступлений. В родной город он едет как на генеральное сражение.

* * *

18 февраля Скрябин играет в камерном вечере Общества свободной эстетики. Это лишь разминка перед боем. Когда на следующий день в Большом зале консерватории состоится репетиция главного концерта, Танеев запишет для себя: «Хороша 3-я симфония, 4-я вся состоит главным образом из одного аккорда на разных ступенях: нонаккорд с увеличенной квинтою. Местами невероятная какофония».

Еще через два дня в дневнике Танеева появится новая запись: «Г-же Неменовой, поклоннице Скрябина, спросившей, какое на меня впечатление произвела 4-я симфония, сказал: «такое впечатление, как будто меня избили палками», что, по-видимому, ей не понравилось. Скрябину я похвалил 3-ю симфонию, но не 4-ю. Упомянул о гармоническом однообразии, сказал, что слушать ее чрезвычайно тяжело, что даже его наиболее горячие поклонники и те жалуются. Относительно употребления постоянно одного и того же аккорда Скрябин говорил; «в этом-то и состоит эволюция». На вопрос, что пишет, он сказал: «Мистерию для храма». Я спросил: «Храм будет в Индии?» — «Да, в Индии».

Неопределенное отношение Танеева (готов принять одно и не может принять другое) было естественно для него, музыканта замечательного именно своей добротно-консервативной позицией. Но и Большой зал консерватории в эти дни отражал ту же разноречивость чувств, воздух был словно «раздерган» на куски, он гудел от столкновения мнений. Вместо трех репетиций пришлось провести целых шесть — настолько трудно было и дирижеру, Эмилю Куперу, и самим оркестрантам одолеть не только чисто технические трудности скрябинской партитуры, но и «странность» самой музыки, особенно «Экстаза». «Поэма» трудно давалась духовикам: здесь были места, которые непросто одолеть даже очень хорошим музыкантам. Но — от репетиции к репетиции — самые «несговорчивые» из оркестрантов все больше входили во вкус скрябинской музыки. Все отчетливее осознавалось, что предстоящий концерт будет чем-то совершенно небывалым. Возбуждение чувствовал и композитор, нетерпеливо ожидая назначенного дня. Он был невероятно доволен звучностью «Экстаза», которая даже превзошла его ожидания. И все же более всего волнения было в зале. Этот ажиотаж, царивший в музыкальной Москве перед 21 февраля, ярко запечатлел Юлий Энгель:

«Чем ближе к концерту, тем напряженнее становилось на репетициях и настроение публики, все более и более многолюдной. Тут можно было видеть чуть ли не всех музыкантов Москвы (многих со скрябинскими партитурами), но также немало лиц, обычно не бывающих на репетициях, — настолько всеобщий, горячий интерес возбудила музыка Скрябина еще до «официального» своего исполнения. Трудно описать то возбуждение, которое царило на этих репетициях. Незнакомые люди, случалось, заговаривали друг с другом, яростно спорили или же восторженно пожимали друг другу руки; бывали и еще более экспансивные сцены волнения и энтузиазма».

Накануне концерта в «Русских ведомостях» была опубликована статья Бориса Шлёцера. В ней он в основном повторит то, что ранее писал в «Русской музыкальной газете», разбирая творческий путь Скрябина, — о свободном творчестве, которое из себя порождает тот противостоящий ей мир, который оно же после преодолевает. Стиль Шлёцера был временами тоже вполне «экстатичен» и не очень внятен, неудивительно, что даже многим сторонникам Скрябина статья показалась сумбурной. «В опьянении буйном силою жизни, — писал о композиторе Борис Федорович, — он хочет, чтобы сильнее лишь хотеть, стремиться к все более могущественной и глубокой жизни, в которой страдания были бы острее и злее и ярче наслаждения, чтобы в самом процессе их чередования, их созидания себя чувствовать творцом».

Несколько взвинченный тон статьи редакция пыталась «охладить» своим примечанием: «Печатаем эту статью несмотря на то, что г. Шлёцер в своем фанатическом увлечении музыкой Скрябина допускает очевидные преувеличения. Но сегодняшний концерт — крупное событие в музыкальной жизни Москвы, заслуживающее обсуждения с разных точек зрения, а взгляды Шлёцера и его своеобразная аргументация. во всяком случае интересны». Более трезвая критика обещана газетой впереди — свой отзыв о предстоящем концерте обещал Ю. Энгель.

вернуться

126

Большинство мемуаристов сходятся все-таки на «карих» глазах, хотя, возможно, при определенном освещении глаза могли показаться и серыми.