Выбрать главу

Однажды прихожу – на диване сидит кентавр, человек с лицом быка: рельефные черты, жесткие кудри. Я тогда еще не читал стихотворения «Корова»; лишь потом  понял, что это – автопортрет. Он смотрит на меня с озорным интересом, но ревниво. Я на него – с благоговейным ужасом. Это Алексей Парщиков – один из троицы знаменитых кедровских учеников (Парщиков – Еременко – Жданов, именно в такой, почти иерархической последовательности), о которых я уже наслышан. Зато читал в «Литературной учебе» поэму «Новогодние строчки» с предисловием Кедрова, в котором впервые было сформулировано, что такое МЕТАМЕТАФОРА. Предисловие-то еще как-то понял, но вот поэму… Через три года на студенческой конференции я буду делать доклад об этой поэме. Тогда настанет мой черед быть непонятым.

Но Парщиков тогда, кажется, уже не принадлежал к близким «китайцам»; гораздо чаще я вижу других. Вот рыжая, веселая – художница Галя Мальцева. Сколько раз потом я и с Кедровыми, и один побываю в ее огромной квартире на улице Грановского! Нередко я видел на Артековской высокого, худого, длинноволосого заикающегося юношу с насмешливым и очень внимательным взглядом. Однажды мы возвращались вместе. Это художник Андрей Бондаренко. Он жил недалеко от Иностранки и как раз устраивался туда работать. Потом я заходил к нему в гости, он показывал мне свою умную графику, выполненную в поразительной технике – точно бактерии ползают под микроскопом, но сняты с космической высоты. Потом он и его друг Дмитрий Шевионков в этой технике оформят первую стихотворную книгу Кедрова.

От многих остались только лица: уехали, исчезли, умерли… Мир Кедрова, как бытовой, так и поэтический, подобен разлетающейся Вселенной: едва я привыкал к одному его облику, к одним обитателям, к одним параметрам и приметам, как вдруг, не отменяя их, появлялись другие, совершенно неожиданные.

К весне 1985 года («весна перестройки») я вроде бы уже более или менее освоился в этом мире, более того – привык считать его правильным, как вдруг…

Кедровы идут к какому-то художнику, я с ними. Сретенский бульвар, высокий дом, мансарда. Просторная, но не слишком большая мастерская. Это что, тоже искусство? Я такого еще не видел! Вся мастерская перетянута веревками, на которых рядами висят бумажки с разными изречениями каких-то вымышленных персонажй. Я хожу и удивляюсь: здесь и следа нет космической переориентации! куда меня привели! Это скорее переориентация социальная – в коммунальную квартиру, где я никогда не жил и не хочу (еще предстояло!). Тоже космос, но отмеченный печатью не Рая, а Ада. А вот огромное… как это сказать… нет, не полотно (я еще не знаю терминов современного искусства) «График выноса мусорного ведра». А вот какие-то разговоры на кухне, записанные каллиграфическим почерком на большом… какой же это материал? Но что удивительно: в такой немыслимой концентрации, в такой идиотической упорядоченности это коммунальное сумасшествие как бы раздвигается изнутри, и в просветы безумия словно проглядывает высший смысл.

Потом Илья Кабаков (живой, лукавый, улыбчивый – впрочем, и тогда между ним и нами чувствовалась дистанция) несколько часов, почти до закрытия метро, показывал слайды работ московских художников-концептуалистов. «Концептуализм» – это было новое для меня слово как в переносном, так и в прямом смысле. Лишь спустя полтора-два года я стал более или менее четко понимать, что такое концептуализм, и осознавать его как противостоящее «нам», метаметафористам, направление в искусстве.

А на следующий день был коммунистический субботник в честь дня рождения Ленина – по-моему, последний в моей жизни. Недалеко от МГУ мы перетаскивали не то камни, не то песок якобы для благоустройства территории – сначала с одного места на другое, а потом обратно. Я в полной мере чувствовал себя персонажем Кабакова.

Июнь того же года. На кедровском диване – среднего роста лысоватый брюнет с большим носом, глазами навыкате, легким одесским акцентом, начальственным голосом и энергичной жестикуляцией. Он читает серию коротких рассказов про Гугу. Гуга очень переживает, что у него сильно пахнут носки. «Жениться надо, батенька, тогда носки не будут пахнуть», – замечает Кедров. Геннадий Кацов смеется, слегка прищуривая глаза и показывая крепкие зубы. У него американская улыбка.

Август. Мой день рождения и одновременно – первая годовщина нашего знакомства. У К.А. стоят несколько литых крестов, он дарит мне один из них: «Старообрядческий!» Через полтора года в квартире Гали Мальцевой какой-то художник, узнав, что я филолог, будет с восторгом рассказывать мне о посещении старообрядческого храма на Рогожском кладбище. Я что-то слышал об этом месте, но никак не соотносил его с современностью. Живые старообрядцы? Звучит как «живые неандертальцы», только гораздо интереснее. Надо будет побывать!

Что мне импонирует в «гуру», так это его свобода от существующих общественно-литературных лагерей – и от западников, и от славянофилов. Галерея крестов и складней, иконы, Библия, курсы по древнерусской литературе и Достоевскому в Литинституте, борода – вот, казалось бы, и готов портрет почвенника 70–80-х, адепта «исконно-посконности». К этому блюду Циолковский с Федоровым и Хлебниковым в небольших дозах – как перец с солью. Но рядом – Пикассо, Маяковский, Норберт Винер, двоюродный дед Кедрова Павел Челищев, Андрей Белый… и кто только еще не бывал на Артековской!

Еще мало что изменилось, в основном были какие-то ожидания… И осень–зима 1985–86 гг. в отношении стали прорывом.  Мне кажется, первым таким событием, которое показало, что перемены начинаются, стало столетие Хлебникова в октябре 1985 года, открывшее длинную череду столетних юбилеев деятелей Серебряного века. Для нас это был личный праздник: мы считали Хлебникова своим, а себя – его. Кедров, как сказали бы формалисты, литературно канонизировал Велимира в статье «Звездная азбука Велимира Хлебникова». Отношение к нему мы проецировали на себя.

К юбилею вышло несколько книг. Воспользовавшись одной из них как поводом, К.А. напечатал в «Новом мире» статью-рецензию, которую редакция забавно озаглавила «Столетний Хлебников». Это было событие вдвойне: о Хлебникове тогда писали мало, еще меньше печатали Кедрова. Но самое главное: с этим праздником связано мое воспоминание о первом легальном, официально разрешенном вечере Кедрова – первом, разумеется, в моей жизни.

Не помню, где это было; не то в районе старого МГУ, чуть ли не на одном из его факультетов, не то в Историко-архивном. Помню лишь: мы целой командой движемся от павильона станции метро «Проспект Маркса» мимо Музея Ленина, и Женя Даенин хорошо поставленным командирским голосом решительно обращается к прохожим: «Выворачивайтесь в марше!» Прохожие отшатываются, но не выворачиваются. Длинная аудитория, скучные столы из прессованных опилок. Это еще не поэтический вечер – Кедров рассказывает только о Хлебникове. Но мы, посвященные, знаем: на самом деле речь о космической переориентации, о метакоде, метаметафоре и выворачивании.

Примерно в это же время – 90 лет Даниилу Хармсу. Вечер в Музее Маяковского. С той поры, как его закрыли на реконструкцию в связи со строительством третьей «лубяной избушки», я там ни разу и не был. Приходится покрутиться по вечерним переулкам, пару раз ткнуться туда, куда попасть не хотелось бы. Вечер длинный, в меру солидный, хотя и не засушенный. Ведет его Мариэтта Чудакова. То, что Кедрова пригласили выступить, – факт его явного общественного признания. На том вечере в Музее Маяковского я, привыкший видеть в обэриутах абсурд и озорство, услышал от Кедрова нечто поразительное. В миниатюре «Сундук» герой, залезая в сундук, неожиданно оказывается вне его. С ним, объяснил Кедров, происходит выворачивание из этого мира через смерть в другой мир: «Значит, жизнь победит смерть неизвестным для меня способом». Через несколько лет, изучая иврит, я узнал, что слово Nora означает одновременно и «гроб», и «шкаф».

В ноябре 1985 года я впервые на дне рождения у Кедрова. Много народу, о многих уже слышал. Вот небольшая женщина с широко открытыми, как будто наивными глазами и такой же наивной, неторопливой манерой речи – Лера Нарбикова; Кедров часто про нее говорил. Она читает отрывок из романа «Равновесие света дневных и ночных звезд», в котором неразличимы прямая и обратная перспективы языка. Я никогда еще не видел на русском языке больших произведений в такой стилистике примитива; наверное, именно так писали бы ожившие куклы, одну из которых словно напоминает Лера.