Выбрать главу

Я догнал ее.

– Я знаю. Я хочу поговорить с тобой о твоей подруге Исаскун.

– У меня нет подруги с таким именем. Ты ошибся.

– Не так много Росан, чтобы ошибиться.

– Все равно. Ни одну из моих подруг не зовут Исаскун.

Я улыбнулся и попробовал поймать ее взгляд, но не сумел, взглядом с ней можно было встретиться только тогда, когда она сама этого хотела.

– Нехорошо, ты пытаешься обмануть меня. Я знаю, что она в одном классе с тобой, я видел вас в школе. Сегодня вы были вместе на школьном дворе.

– Это не значит, что мы подруги, – наставительно сказала она и, произнося это, откинула волосы назад правой рукой, той, что была ближе ко мне. То, что девочка не превратилась еще в женщину, лучше всего видно по рукам: они обычно скованы в движениях, а ногти обгрызены. Ногти у Росаны были короткие, хотя она их и не грызла, но руки чувствовали себя уверенно. Ее пальцы двигались и сгибались как у взрослой, обнаруживая мудрость, до которой многие женщины вообще никогда не доходят, а именно, что каждый палец имеет свое особое назначение.

– Росана, ты – хорошая девочка, – сказал я, – и знаешь, что Исаскун влипла в историю. Разве тебе не хочется ей помочь?

– Помочь Исаскун? Если ты запрячешь ее за решетку, я буду только рада. Она – полная дура, того заслуживает.

– Мы не собираемся сажать в тюрьму девочек. За девочками мы не охотимся.

– А я что могу?

– Сказать мне, кто дает ей наркотики. Только и всего.

– Борха. Он дает.

– Какой Борха?

– Не знаю. Он из соседнего колледжа. Монастырского.

Чтобы удобнее было доносить, Росана сошла с дорожки на обочину аллеи и остановилась около дерева. Я встал перед ней.

– Ты действительно не знаешь его фамилии? Может, в этом колледже пятьсот парней по имени Борха.

Росана подняла глаза и посмотрела на меня. Потом сказала:

– Этого Борху ни с кем не спутаешь, он уже три или четыре года сидит в восьмом, его все никак не выгонят. А может, уже выгнали, хотя его папаша и президент выпускников этого колледжа.

– А что-нибудь еще о нем знаешь?

– Да. Он вокруг меня увивается, – похвасталась она, накручивая на указательный палец длинную прядь, – но я его в упор не вижу, вот он и связался с Исаскун. Исаскун не брезгливая.

– Это – все, что ты знаешь?

– Это – все, что я знаю, поли, – выплюнула она.

– Ну, ты же видела фильмы…

– Видела. И тебя тоже видела на школьном заборе. Я думала, ты из этих, что ходят смотреть, как на переменках девочки прыгают через веревочку, – надеются трусики увидеть.

– Ясно. Наверное, немало таких типов.

– Хватает. Вот только у них нет таких галстуков, как у тебя. Я тебя сразу приметила, из-за галстука. Не думала, что поли много зарабатывают.

– Я подрабатываю сверхурочно. Тебе нравится в парке?

Росана нахмурила брови:

– Какое отношение это имеет к дознанию?

– Никакого. Дознание закончено. Теперь я хочу, чтобы ты рассказала о себе. Ты мне понравилась.

Росана отошла от дерева.

– Ты мне тоже вроде бы не противен. Но вот уже пять минут, как дома у Лусии готов обед. И мама сердится, когда я опаздываю. Говорит, если я буду опаздывать, Лусиа тоже будет относиться ко всему спустя рукава. А знаешь, как трудно теперь найти толковую прислугу? – заключила она с ехидством.

– Ну, разумеется, ты права. Не стану тебя задерживать. Большое спасибо за все.

– Не за что. Я довольна, что Борху арестуют.

– Только никому не рассказывай. Ни матери, ни лучшей подруге.

– Матери-то вообще ничего нельзя рассказывать. Несчастная женщина. Прощай.

– До свиданья, – простился я потрясенный.

Росана шла прочь по аллее, и в толпе ее изумительные белокурые волосы развевались на ветру. Вдруг она чуть подалась в сторону и, словно обходя кого-то, полуобернулась, желая убедиться, что я смотрю ей вслед. Даже на таком расстоянии я заметил: ей приятно. Было десять минут третьего, и в костюме становилось слишком жарко, но здесь, в тени деревьев, было вполне терпимо. Я походил еще среди гуляющих – стариков, детишек и красивых фигуристок на роликовых коньках, в обтягивающих ляжки блестящих цветных рейтузах. Лето имеет свое неудобство: можно так размечтаться и потерять бдительность, что покажется, будто на свете нет некрасивых женщин. Гуляя, я вспомнил Льюиса Кэрролла и Ж.-М. Барри, вероятно, самых блистательных апостолов гетеросексуальной педерастии (некоторые утверждают, что Барри был всеяден, но меня больше убеждает то отвращение, какое испытывает Питер Пен, когда обнаруживает, что Венди стала матерью: сравните с полным безразличием, проявляемым в отношении мужчин). Вспомнился мне и Оскар Уайльд, другой великолепный апостол гомосексуализма. Следовало бы призадуматься над тем, что некоторые лучшие представители общества имеют пристрастия, которые общество полагает омерзительными. Греки, от которых европейский человек получил славное наследие – сомнение, отличающее нас от народов отсталых и диких (североамериканцев, японцев и проч.), почти поголовно были содомитами и растлителями малолетних. Разумеется, проще всего сжечь на костре всех, кто осмеливается на поступки, причиняющие беспокойство согражданам. Возможно, именно так и должны вести себя все стремящиеся к порядку правители. Но что предпочтительнее для безответственного подданного?

Давно, когда мне еще нравилось смотреть на мир, я взял летний отпуск и рванул в Париж. Там есть кладбище, которое называется Пер-Лашез, и на этом кладбище похоронен Оскар Уайльд. Надгробие, воздвигнутое какой-то его поклонницей, невыносимо пошлое, но сзади у него имеется ступенька, на которой попадаются довольно любопытные предметы. Это сувениры, оставленные посетителями: камешки, сухие цветы, билеты метро, пряди волос, письма. Среди этих писем я нашел одно, которое начиналось так: “Дорогой Оскар, с тех пор как ты ушел, мало что изменилось в Англии…” Далее следовала трогательная тайная исповедь голубого, впечатляющая филигрань самых изысканных чувств. Когда я прочитал это, мне пришла в голову интересная мысль: какой говна кусок взволновало бы письмо, оставленное совершенно правильным человеком на могиле, скажем, почетного члена того трибунала, который осудил Оскара?

Тот день – я понял это только, когда после обеда вернулся к школьным воротам и оттуда никто не вышел, – был пятницей. В обычных школах в июне не бывает занятий после обеда, но в тех, за которые платят богатенькие родители (куда они сплавляют своих отпрысков, чтобы держать подальше от влияния вульгарной прислуги, пока сами проворачивают свои дела), в этих колледжах укороченный день на протяжении всего учебного года бывает только в пятницу. Может, потому, что теперь все больше входит в обычай для воителя-горожанина начинать свою еженедельную передышку в пятницу после обеда.

Пятницы всегда выбивают меня из колеи. Иногда я даже на ночь убегаю туда, где встречаются разведенные, изголодавшиеся по ласке люди. Женщины там, знакомясь, сразу же дают тебе телефон, а в сумочке у них всегда с собою презервативы. Обычно это довольно скучно и малоприятно, но случалось мне познакомиться там и с людьми очень тонкими, которые просто-напросто потерялись от неожиданно свалившейся на них беды. Общество не проявляет особой жалости к тем, кто имеет несчастье сойти с круга. Особенно если ему уже за сорок и он не умеет щурить глаза, как Роберт Митчем, а у нее зад чуть-чуть не такой поджатый, как у Джейн Фонды.

Когда же я настроен менее глубокомысленно, то, случается, закатываюсь в какой-нибудь храм, где грохочет эта помойка, заменяющая тамтамы нашим недорослям, которые оглушают себя таблетками, а потом выскакивают на шоссе и сбивают своим мотоциклом какого-нибудь отца семейства, возвращающегося с ночной смены. Там я быстро напиваюсь и некоторое время смотрю, как танцуют акселератки: широко известен закон физики, в силу которого плотность серого вещества головного мозга обратно пропорциональна длине ног и упругости грудей.

Поражает, как много людей отрастило себе длинные ноги в стране, испокон веку считавшейся страной коротконожек. Не менее поражает количество блондинок и лиценциатов в области предпринимательских наук. Должно быть, что-то нам подмешали в еду, и пошла волна генетических мутаций. Потому что раньше мы такими не были. Одна из семейных реликвий, которую я храню, – фотография: горстка солдат и младших офицерских чинов сняты вместе с четырьмя мулами во время африканской кампании, по-видимому, в 1924году. Один из них – мой дед, которому выпало находиться там на военной службе, или, другими словами, на войне, шедшей в то время, поскольку никто тогда не мог избежать военной службы, сославшись на убеждения и свободу совести (совесть не является предметом первой необходимости, но лишь прихотью сытого желудка). Если бы те почерневшие под солнцем, оборванные люди увидели своих правнуков, беснующихся в танце под лазерными прожекторами, они бы решили, что настал конец света. И наоборот: не раз бывало, что какая-нибудь “жвачка”, оказавшаяся в моей квартире только ради того единственного, на что они годятся, останавливалась перед фотографией и спрашивала, зачем я повесил у себя карточку с этими жуткими турками.