Никогда больше я не бывал на женских меджлисах в Мухаррам — хотя в доме деда они проходили. Вместо этого я по вечерам ходил с дедом на мужские меджлисы. Мужчины, собираясь вместе, кричали не менее громко и откровенно, чем женщины. Мы обычно сидели прямо перед креслом закира — и не потому, что пришли раньше всех. Более того, стоило деду появиться в дверях, как остальные мужчины расступались, освобождая проход, раболепно простирали руки, пропуская на почетное место, а сам он принимал эти знаки почтения как должное. Каждый год во время Ашура мой дядя, отец Джафара, брал нас на шествие, в котором я научился участвовать, не падая в обморок. Я больше не боялся. Ничего.
Я узнал и о другом способе вспомнить события Кербелы — о людях, кто считал добровольное кровопролитие на улицах напрасной тратой драгоценной жидкости, о тех, кто организовывал добровольную сдачу крови в эти дни. Повзрослев, мы с Джафаром и остальными парнями злобно насмехались над теми, кто сдавал кровь в пунктах переливания, считая их трусливыми слабаками. Мы считали, что они просто боятся ритуала матам, который, по нашему глубокому убеждению, доказывал силу и отвагу настоящего мужчины.
Аббас Али Мубарак, Дада, редко говорил о моей матери и никогда — о своем сыне. Его супруга, моя бабушка, была менее сдержанна.
— Твой отец был чудесным мальчиком — как и ты, Садиг. С его уходом я словно потеряла собственное сердце. Пока ты не появился в нашем доме, я жила только наполовину. Твоя мать не давала нам возможности жить вместе, в доме твоего отца, где твое истинное место; она вынуждала тебя прозябать в жалкой лачуге, откуда она сама родом. Но мы ждали, Садиг. Я все молилась и молилась. И вот наконец-то твоя мать уехала. Строить новую жизнь, для самой себя. Помахала нам ручкой и укатила в Америку. С этим своим новым муженьком, Умаром, — суннитом[46] с суннитским именем. Да ладно, это уже неважно. Теперь твоя жизнь — здесь, с нами, в доме твоего отца. Как и должно быть. Как же я счастлива, что сын моего сына, моя плоть и кровь, вернулся в родное гнездо. Ты ведь счастлив здесь, да, Садиг?
— Мы пойдем в магазин, Дади? Ты обещала, что купишь мне велосипед. А Шариф Мухаммад научит меня кататься.
— Ну конечно. Все что пожелаешь. Я так рада видеть, что ты счастлив.
Я перестал называть Шарифа Мухаммада «чача»[47] — это уважительное обращение к старшему, что-то вроде европейского «дядя». Теперь я был молодым хозяином дома, и ни к чему мне было проявлять уважение к жалким слугам.
Сначала Шариф Мухаммад ласково журил меня:
— Ты больше не называешь меня «чача», Садиг Баба, как тебя учила мама. Она тоже меня так называла.
Я не обращал внимания на его замечания и напоминания о матери. Иного выхода не было. Помнить о ней и ее наставлениях означало помнить и о том, как он увез меня от матери.
Джафар приходил почти каждый день. Раньше я не знал, что он живет напротив, в доме — уменьшенной копии особняка, где жил я. Мы носились по саду, вопили во весь голос прежде я не решился бы вести себя подобным образом. Мы строили крепости, устраивали битвы, иногда как братья-союзники, иногда как смертельные враги; оружием нам служили лепестки цветов, незрелые плоды манго, а джалеби[48] и бадаам[49] изображали трофеи. Порой мы сражались против других ребят, которые приходили в гости вместе со своими родителями — униженно заискивающими просителями, теми, кто пришел за советом или в поисках работы, рекомендаций, наставлений; все спешили засвидетельствовать почтение моему деду.
Мать впервые приехала в Пакистан полтора года спустя. Она пришла повидаться со мной, но не одна, а с маленькой девчушкой моей сестрой, как она сказала. Малышка что-то ворковала, льнула к моей матери, играла, прячась в складках ее дупатты. Я рассвирепел и отказался разговаривать. Через год она приехала опять, на этот раз без дочери, без Сабы. Но ярость моя осталась неизменной, и, выходя из комнаты, мать плакала. После этого я отказался с ней видеться впредь, даже не хотел говорить по телефону, когда она звонила из Америки.
В доме деда весь мир лежал у моих ног — в прямом смысле. Каждый день новые торговцы появлялись у ворот особняка. Мы с Джафаром рылись в разложенных на лотках товарах, пробовали сласти, брали что хотели, нимало не заботясь о том, кто будет платить, — в этом доме детей ни в чем не ограничивали, и лоточники прекрасно знали, что все оплатят без вопросов. По понедельникам являлся килонавалла, торговец игрушками; он приносил волчки, водяные пистолеты, ракетки с шариком, уродливых кукол с искусственными светлыми волосами, игрушечные ружья, воздушные шары и еще множество всякой ерунды, не соответствовавшей никаким нормам безопасности, — любой нормальный человек запретил бы подобные игрушки. Мы покупали у него рогатки и каждую удобную минуту практиковались в стрельбе по старым жестянкам, которые слуги обязаны были поставлять нам. Да, целая свита слуг повсюду сопровождала нас, исполняя малейшие наши желания. Жестянки мы расставляли на дорожке и тренировались, надеясь когда-нибудь подстрелить что-то живое.
46
48