Выбрать главу

— Вы, девушка, будете нас вдохновлять. И еще так меньше отдается... — он объяснил, что конкретно будет меньше отдаваться и куда, но я уже не помню, Принцесса, и так ли это важно? Важно другое — я очень хорошо помню острую, будто красный перец на кончике заточенного ножа, ненависть к лучшей подруге — ха, эта ненависть покрыла меня с головой, как морская вода.

И еще я вспомнила, как мы вечером, накануне того, как пойти в Институт Связи, говорили с Уныньевой по телефону. Я спросила:

— Ну, Зина, колитесь уже — вам-то кто понравился?

(Про нас с Пиратовой было все ясно без слов).

И Уныньева сказала:

— Я не оригинальна.

Она теперь сидела в самом центре, как Будда на мандале, и от ее сказочно длинных ног, одетых в колготки с высоким содержаним лайкры, разлетались в стороны сияющие лучи — они прыгали на блестящем теле гитары Бориса, их ловили барабанщик, клавишники и даже Петр несколько раз одобрительно опускал глаза...

Ненавижу ее, думала я, ненавижу ее подлые длинные ноги и серые глаза, как будто вырезанные из листа детской бархатной бумаги, ненавижу!

На меня Суршильский глянул всего один раз.

Пиратовой и вовсе ничего не досталось.

В перерыве Булка кинулась к Суршильскому, но он вежливо отстранил ее рукой и пошел в коридор с сигаретой в зубах. Булка чуть-чуть еще и заплакала бы, но вовремя глянула на нас троих и придала лицу надменный оттенок. А через три минуты уже поднималась вверх по ступенькам.

Пиратова тоже достала свои сигаретки, и мы дружно закурили.

— Тебе не идет, — сказал вдруг Суршильский Пиратовой, и она вся вспыхнула, как будто сигаретка обожгла ее изнутри, — тебе надо в цветочном венке бежать по лугу или продавать масло на ярмарке. Ты настоящая рашэн герл.

И усмехнулся, вспомнив, наверное, еще одну рашэн герл — белобрысую Булку.

Когда Суршильский ушел и через секунду из комнаты понеслись обиженные звуки саксофона, рыжий барабанщик, которого неподходяще звали Глеб, сказал:

— Бориска из-за Ксеньки расстроился.

И пояснил нам любезно.

— Он с Оксанкой — вот которая убежала — уже три года живет. А она ему все изменяет. Вот и после концерта пропала на несколько дней. Сейчас пришла извиняться.

— И что, простит? — спросила Уныньева.

— Обязательно. Сегодня же. Напьется и простит.

— Ну ладно, нам пора, — сказала я и потянула за собой недовольную Пиратову. Уныньева шла покорно и задумчиво, ее лицо смутно напоминало мне зацепившийся в школьной памяти портрет жены декабриста.

— Он нам всем отвесил одинаково, — сказала Пиратова на улице. — Верке в начале чуть больше, зато нам с Зинкой поизящнее. С выдумкой подошел. И что теперь делать?

— Еще и практика заканчивается, через неделю в школу, — невпопад ответила я, хотя думала о том же самом. Что теперь делать?

Всего только конец августа — а на асфальте уже лежали крупные листья, будто письма, на которые теперь уже никто не станет отвечать.

***

Из больницы мы уходили с сожалением — конец свободе, конец восьмидесяти рублям в месяц — снова дебильные уроки, учителя-садисты и еще добавилось новое чувство, самоощущение себя малой и ничтожной. Да хоть по сравнению с той же престарелой Булкой — ей-то никто бы не посмел запретить вечерний выгул или прийти, например, в гости к Суршильскому... ночью. Он ведь теперь снова жил один, если верить рыжему ударнику Глебу.

Ушлая Пиратова быстро разузнала адрес нашего общего любимого — он жил совсем рядом с Институтом Связи, собственно, поэтому там и была репа. Потому что он жил рядом и даже закончил как-то сдуру этот институт. Мы с Зиной и Ниной еще несколько раз приходили на репетицию, и тогда нам везло меньше — другие ногастые девушки сидели посреди зала, другие курили с музыкантами в перерыве, а мы, будто кузины из пригорода — которых никто не любит, но и не смеет выгнать, робко сидели втроем, и это был полный позор.

Сладкая отрава унижений...

Я уже почти забыла, что это такое на самом деле.

Вот если мы с тобой, Принцесса, проедем сейчас мимо Института и свернем в тот проулочек, видишь, где сиреневые кусты? К зиме эти кусты превращаются в какие-то жалкие веники, но я не о том. Из проулочка очень хорошо виден дом Суршильского, а подъезд у него был, как говорят бабки, “крайний”.

Я пришла туда рано утром в субботу. Часов в семь уже стояла, как Ромео, под желтым балконом и внимательно разглядывала куртку, вывешенную через перила, будто коврик, и какой-то лыжный инвентарь, ужасно не подходивший Суршильскому, и лупоглазого серого кота, который делал вид, что дремлет в пустом цветочном ящике, а на самом деле бдительно рассматривал меня, ожидая неосторожных движений.