Феврония назвала себя, рассказала, где живет, кто ее муж.
— Значит, счастья из камня не добудешь, — тихо промолвил старик, выслушав ее рассказ. Он тронул струны гуслей, тихо запел:
Отдышавшись, хотя шли совсем тихо и пел он медленно, с паузами, слепец продолжал говорить:
— Откуда счастлив будешь, когда кругом счастья нет? Наездничков-то много вокруг Руси святой развелось. От моря Варяжского и до моря Хвалынского[13] кругом нас обложили, глядят, где можно землицы нашей урвать и как можно человека вольного в неволю спровадить... Наездничков много вокруг, а внутри слабина. Сколько уж веков деется, что на брата брат идет, воюет Суздаль с Ростовом, Киев с Черниговом, Новгород со Смоленском и все купно против Полоцка. Сколько уж селений пожрал огонь, сколько полей поросло бурьяном, сколько безвестных могил раскидано по Руси!
Хоть голос у старика тихий, а горе в нем звучало громче главного колокола собора. Ошеломленная Феврония забыла спросить о своем горе.
Старик остановился, придержал Февронию за локоть, обернул к ней лицо и спросил скороговоркой, будто задавая загадку:
— За кого велишь сыну биться — за Русь святую или за врага?
— За Русь, — ответила Феврония, дивясь наивности вопроса.
— Если враг дом запалит, что делать надо?
— Тушить.
— Сперва врага убить... Если же он нашего в плен тянет?
— Вызволить.
— И врага убить... А если дом твой подпалил... русский человек и он же тебя тянет в плен продавать? Каково теперь скажешь?
Молчала озадаченная Феврония.
— Тот человек не русский, значит, хоть от русской матери рожден и русским обычаем крещен. Нерусь он.
Они вышли на окраину. Шум торга остался позади. Еще несколько шагов прошли в молчании. Вдруг старик произнес:
— Слышно тебе, что на Руси святой деется? — Он запрокинул голову, прислушался, как делал всякий раз перед тем, как тронуть свои гусли. — Слышишь, в вышине? То стоны нашего народа в черные тучи сбиваются... Кто же за людей заступится, если не сами за себя? Неправильно Иоанн твой живет, от людей хоронится... Ну, иди, а я до Охотницы подамся, дорогу знаю.
Пальцами свободной руки он провел по лицу Февронии.
— Вижу, сердце твое не сухое. Научись же сама разуметь, чтобы и сына потом научила, где человек наш, а у которого душа ворожья.
— Сын у меня будет ли, — вздохнула Феврония. — А науку твою запомню.
Известный в Полоцке купец Микула, уже много лет возивший в Греки мед и меха, возвращался домой с зимнего объезда. Два раза в году он с дозволения князя объезжал широкий круг селений. В конце зимы, прежде чем распутица отрежет многие селения от города, он скупал добытую ловцами за сезон пушнину, а в начале осени в этих же местах собирал воск и мед.
Полозья широких розвальней то легко скользили по укатанной дороге, то со скрежетом переползали через свободные от снега кочки и бугры. Ледяные окошки над опустевшими лужицами легко пробивались копытами коней. Кони притомились, над их спинами вился пар. Снежные сугробы, наметенные вьюгами к черным сосновым стволам, уже порядком потемнели и осели, и поверхность их была изъедена, словно лик человека, перенесшего оспу. Весна догоняла. Она подкралась в этом году обманом, без предвестников. Теплый ветер с полудня настиг купеческие сани, едва они сделали половину круга. Творя каждое утро молитву своему святому покровителю, Микула заторопился, задерживаясь в селах на несколько часов вместо полного дня, так что даже не все ловцы успевали поднести свой улов, и вовсе пропуская те села, которые лежали в стороне от главного маршрута.
Молитвы помогли не очень. На три-четыре дня ветер утих, а там подул пуще прежнего. И купец продолжал торопиться, чтобы не застрять в лесных чащобах. Потому-то передние сани, на которых ехал сам, были почти пусты.
Еще одно обстоятельство оказалось Микуле во вред. За несколько дней впереди него по этой же дороге проехал другой купец, тоже на трех санях. Лучшие меха достались ему. Имени его никто не знал, должно быть из чужого города набежал.