Выбрать главу

— Да, кстати, по поводу профессии, Елецкий. Я уже говорил, что внимательно слежу за вашей деятельностью. У вас есть свой почерк. Случайные люди, дилетанты постоянно делают ошибки. Вы их не делали. Кроме последней. Но тут мы оказались предусмотрительнее. Вас увидели в городе и опознали. В свое время Анна Ивановна успела проверить, когда и откуда вы прибыли. Мы знаем, как готовился ваш партизанский отряд, кто у вас был комисса­ром. А сопоставить и сделать выводы — это уже техника. Несмотря на то, что вы сумели уйти от Цыгана, он успел запомнить ваши внешние данные. Этого оказалось достаточно, чтобы и Анна вспомнила некоего Антона Ильича Елецкого, которого в свое время видел и я. Так появился ваш словесный портрет. Вы не обижаетесь, что мы установили за вас плату? Серьезный противник дорого и стоит… Но у меня теперь возник вопрос. Зачем вы взяли фамилию Рябинин? По ассоциации с лесом, в котором вы прячетесь? Ель — рябина, да?

— Нет, фамилия Елецкий происходит от другого слова. В наших реках водится такая рыба -елец. Очень хитрая рыба.

— Но ведь и она попадается на крючок?

— Бывает, попадается…

— А Рябинина мы проверили… Есть такой человек, он действительно помощник машиниста. Сейчас в рейсе, но скоро будет у нас.

— Неужели? Уверяю вас, это простое совпадение. Фамилия выбрана мной случайно, — как можно естественнее заметил Елецкий и понял, что Бергер врет: нет в рейсе Рябинина, значит, его уже успели предупредить и спрятать. И вдруг в Елецком вспыхнуло какое-то мальчишеское упрямство, до боли жгучее желание врезать оплеуху этому самодовольному мерзавцу, унизить его в собственных глазах Антон Ильич выбрался из кресла, брезгливо поморщился и сказал:

— Ну, ладно, хватит болтовни, вызывайте ваших палачей, и я покину вашу хазу навсегда.

— Что вы имеете в виду? Что это за слово?

— Если помните, Смольков именно вас, как специалиста, просил разобраться и помочь эвакуации наших национальных художественных ценностей? Теперь я вижу, — Елецкий кивнул на стену, — как вы решили эту проблему. Запомните, Бергер, воров презирали и жестоко наказывали во все времена. В Германии, к примеру, им рубили руки. Скоро придет пора, когда вам придется ответить и за это. А “хаза” — на жаргоне преступников — воровской притон, куда воры сносят краденное.

— Ах, Елецкий, Елецкий!.. Речь ведь идет о сохранении культурных ценностей. Сохранении! А не уничтожении их в ваших азиатских пещерах! Рабам, в конце концов, не нужны Рафаэли, они необходимы цивилизованному миру!

— Это вам-то? — Елецкий постарался вложить в свой во­прос максимум презрения.

— Ну, довольно! — Бергер со злостью схватил телефонную трубку и отрывисто приказал: — Клямке, присылайте своих, можете забрать его! — И, припечатав трубку к аппарату, добавил: — Я разочарован в вас, Елецкий, но посмотрим, что вы запоете завтра…

Завтра и все последующие дни, и недели, и месяцы слились в сплошной кровавый кошмар. Оберштурмфюрер Клямке оказался большим специалистом по части развязывания языков, но и он добиться ничего не смог. Не раз и не два Бергер пробовал повторять свои уговоры и убеждения, которые заканчивались угрозами и проклятиями. И снова появлялся Клямке с пустым, водянистым взглядом и мокрыми губами садиста.

Дни кончились, Елецкий давно потерял им счет и забыл, что на дворе — зима или лето? Он видел каких-то окровавленных людей, безучастно слышал их истошные воющие крики, но его память хранила только одно — он ничего не сказал и не скажет. Все остальные ощущения его были пропитаны солью — и вода, и кровь на губах, и невероятный соленый огонь, сжигающий тело…

Однажды ему прочитали приговор, и он отстраненно, как о постороннем, подумал, что мучения кончились. Он уже перешел грань человеческих мук и находился в состоянии прострации, лишь какие-то звуки порой долетали до него. Его тащили, кидали, везли, но и это он, в общем, не помнил и не понимал. Впервые осознал, что он, оказывается, еще жив, в партизанском лагере. Потом был самолет, госпиталь в Москве и обрывки сновидений, которые долго складывались в какую-то давно забытую картину.

И вот теперь все ожило и припомнилось до мельчайших подробностей, вплоть до бронзовой шлюхи на столе у Бергера и его немигающих совиных глаз…

Елецкий возвращался в свое прошлое. Ровно гудели моторы “Дугласа”, и под его крыльями неслась земля, торопливо затягивающая свои рваные, неразличимые в ночи раны.

17

Про Тарантаева словно забыли.

Время тянулось страшно медленно. Гришка метался по тесной подвальной клетухе, потрясал кулаками, матерился сквозь стиснутые в ярости зубы. Только бы не опоздать, не опоздать…

Неожиданно дверь открылась, и появился солдат. Он сунул в руки Тарантаеву миску с пшенной кашей и кружку теплого чая. И ушел, лязгнув с той стороны дверью. Тарантаев жадно поел и снова стал считать минуты. Они складывались в часы, вероятно, уже кончался день, а его все не звали на допрос. Слабо подмаргивала лампочка под потолком. Тарантаев устал метаться по камере и сел в углу, подтянув колени к подбородку.

На место злобы и буйной ярости пришла полная опустошенность. Не зовут, значит, с ним все ясно. Парашютист показал достаточно, и его, Гришкины, свидетельства просто никому теперь не нужны. У Клямке из него бы все кишки вытащили, а здесь не будут, нет — к стенке прислонят и скомандуют: “Пли!” И больше не станет Тарантаева.

Гришка вспомнил, как на допросах все ходил вокруг него этот следователь-кавказец, все кружил со своими вопросами, будто затягивал Гришку в воронку, а он стоял на своем: не знаю, не видел, не был. Глупость это, конечно, тут и дураку ясно, что кругом он наследил. Ежели по правде, так и на две вышки хватит. Ну, что сделал, то сделал, другое обидно: сука эта, Анька, лихо его бортанула, сбежала, и теперь, выходит, только ему и держать ответ за все — и за рацию, и за шифровки, и за этого подонка Бергера. Шпионов не прощают, с ними разговор один. Ну, уж нет, на нем, на Гришке, в рай не въедете, вот вам!..

Разбудил его лязг дверного засова. Тарантаев с трудом разогнул затекшую спину и поднялся, не совсем и понимая, где он и что с ним происходит. Вошел все тот же мальчишка-конвоир и приказал:

— А ну, выходи, живо!

Гришка, сцепив пальцы за спиной, пошел по коридору, ощущая босыми пятками холод цементного пола. Конвоир — в трех шагах сзади. Поднялись по лестнице, и Гришка зажмурился от ослепительного солнечного света, лившегося в пыльное узкое окно. Он скосил глаза на конвоира — близка воля, а не допрыгнешь, не успеешь…

Тарантаев вошел в комнату, где его допрашивали, и… ноги сами подкосились. Рядом с этим проклятым майором, которого он чудом не пришиб, потому что в первый раз в жизни промазал, рядом с ним сидел… Антон. Нет, недаром, знать, все время думал о нем, вот и накаркал на свою голову! Живой Антон!.. Но ведь этого не может быть! Зна­чит, Бергер врал Анне? Он же уверял, — Гришка своими ушами слышал, — что, когда партизаны устроили засаду и напали на машину с осужденными, чтобы отбить своего командира, немцы не растерялись и успели всех приговоренных перестрелять еще в машине. А партизанам только трупы достались.

Гришку как раз в тот день вызвал Бергер, хотел дать, наверно, какое-то очередное задание, связанное с партизанами, но не успел. В его кабинет ворвалась разъяренная Анна. Гришка тогда впервые увидел ее взбешенной до такой крайности. Она так орала на Бергера, что тот, прямо на глазах, забыв про посторонних, то есть про него, Гришку, стал серым от страха. Анна кричала, что будет жаловаться генералу и он шкуру спустит с Бергера. Видно, хорошо знал Бергер этого генерала, родственника Анны, если клялся всеми святыми, что Антона успели ухлопать, и он сам это видел. А потом он, выпроваживая их обоих из кабинета, чуть ли не по-приятельски подмигнул Тарантаеву: “Что, мол, поделаешь? Баба —она баба и есть, надо терпеть…” А сам все-таки трясся, как сучья лапа, от угроз Анны. Вот он почему за нее держался-то. Не за Анну, выходит, а за ее родича-генерала! Ну и дерьмо! Кипело в груди у Гришки, так и тянуло вмазать тогда Бергеру по его ухоженной морде. Еле сдержался. Испортились у Анны отношения с Бергером, а Гришка был рад, думал, что навсегда, но не прошло и месяца — и снова засобиралась она к Бергеру, как ни в чем не бывало. Ну, Анна — черт с ней теперь! А Бергер, значит, врал, гад!