Выбрать главу

Погребальная повозка остановилась, я взял кувшин и спустился на землю. Я стоял у дверей своего дома… Потом я быстро вошел в комнату, поставил кувшин на стол, принес из кладовой спрятанную там жестянку, которая служила мне копилкой, и подошел к двери, чтобы отдать жестянку старику возчику вместо платы. Но его не было, не осталось следа ни его самого, ни его повозки. Опечаленный, я снова вернулся в комнату, зажег лампу и развернул платок, в котором был кувшин. Весь кувшин был покрыт светлой древней фиолетовой потрескавшейся глазурью, которая приобрела золотистый цвет пчелы. С одной стороны на нем был ромб, внутри по его краю шел узор из голубых лотосов, а в середине…

В середине ромба было ее изображение… Удлиненное женское лицо с черными, огромными, необычайно большими глазами. Они упрекали меня, как будто я совершил непростительный грех, сам не подозревая того.

Страшные, колдовские глаза, взволнованные и изумленные, угрожающие и обещающие. Эти глаза пугали и манили, и в них сверкало что-то сверхъестественное, опьяняющее. Выступающие скулы, высокий лоб, тонкие сросшиеся брови, полные полуоткрытые губы и растрепанные волосы, несколько прядок лежит на висках.

Я извлек из жестяной коробочки рисунок, который вчера набросал с нее, сопоставил с изображением на кувшине — ни малейшей разницы. Казалось, это был один и тот же рисунок. Это была одна женщина, и выполнил оба рисунка один человек. Это была работа какого-то несчастного художника, разрисовывавшего пеналы. Возможно, что дух художника, рисовавшего на кувшине, перевоплотился в меня, когда я рисовал, и моя рука подчинилась его воле. Эти два рисунка нельзя было различить, разница заключалась лишь в том, что материалом мне служила бумага, а тот рисунок был сделан на покрытом светлой глазурью древнем кувшине. Художник придал изображению какую-то таинственность, дух удивительного, необычного, в глубине глаз светились искры ненависти. Нет, этому нельзя было поверить! Те же огромные, безумные глаза, то же сосредоточенное, напряженное и одновременно спокойное лицо! Никто не может себе представить, какие я испытывал чувства! Мне хотелось бежать от самого себя. Неужели может случиться нечто подобное? Снова передо мною возникла вся моя несчастная жизнь. Разве не было достаточно для меня знать одни глаза? Теперь две одинаковыми глазами, принадлежащими ей глазами, смотрели на меня! Нет, это было совершенно невыносимо! Глаза той, которая была похоронена у горы, под кипарисом, на берегу высохшей реки. Похоронена под голубыми лотосами, в запекшейся крови, среди червей, которые справляют возле нее пир, и где скоро корни растений прорастут сквозь зрачки ее глаз, чтобы сосать их влагу… И вот теперь эти глаза, живые, снова смотрят на меня.

Я не сознавал себя таким уж презренным и несчастным! Под влиянием чувства какой-то тайны, которое скрывалось во мне, родилась непонятная радость, удивительное ощущение радости, потому что я понял, что у меня в древности был товарищ по несчастью. Разве не был этот древний художник, художник, который расписывал этот кувшин сотни, может быть, тысячи лет назад, моим товарищем по несчастью? Разве он не пережил то же, что и я?

До этого момента я считал себя самым несчастным существом на свете, но теперь я понял, что некогда в тех горах, в тех разрушенных строениях, домах, сложенных из тяжелых камней, жили люди, кости которых давно истлели, и, может быть, атомы некоторых из них живут и теперь в голубых лотосах, и я понял, что среди этих людей ж ил некогда несчастный художник, проклятый художник, может быть разрисовывавший, подобно мне, пеналы, точно такой же несчастный, как я. И теперь я понял, смог понять, что и он страдал из-за двух громадных черных глаз точно так же, как и я. Это давало мне утешение.

Наконец, я положил свой рисунок рядом с кувшином, пошел и разжег жаровню. Когда уголь раскалился, я поставил жаровню возле рисунка, сделал несколько затяжек опиума и в полузабытьи уставился на изображение. Я хотел собраться с мыслями, и лишь эфемерный дурман наркотика мог помочь мне сосредоточиться и дать покой моему мозгу.

Я выкурил весь оставшийся опиум, надеясь, что дурман развеет все трудности, все завесы, стоявшие перед глазами, все эти далекие, покрытые пеплом воспоминания. Наступило то состояние, которого я ожидал, и оно даже было выше моих ожиданий. Постепенно мои мысли обострились, стали значительными, в них появилось что-то колдовское, и я погрузился в полузабытье, в полуобморочное состояние.