Выбрать главу

Хаксли в те годы думал примерно так же, но это не означает, что он во всем солидарен со своим героем. Дистанция между ними сохраняется почти до самого конца повествования, и она особенно ощутима из-за того, что рядом с Энтони почти во всех важнейших эпизодах находится один из центральных персонажей — Брайан Фокс, типичный маргинал, вечно в себе неуверенный искатель морального совершенства, которое невозможно в реальной жизни. Эта фигура и сам путь, приведший Брайана к трагической развязке, получали очень разные истолкования в критике (вплоть до обвинений Хаксли в спекуляции на неподдельной человеческой драме). Как это вообще свойственно английскому прозаику, всегда страшившемуся слишком категоричных суждений и подчеркнуто резких линий, тут и правда не все прояснено до конца, и Брайан, провоцирующий сострадание в одних эпизодах, выглядит жалко, а порою и комично в других. Но этот персонаж, как ни захватывает его история, все-таки важен тем, что его присутствие постоянно составляет контрастный фон, на котором отчетливее видятся слабости, метания, заблуждения и надежды Энтони Бивиса.

Есть радикальное различие между этими двумя молодыми интеллектуалами, принужденными обретаться в таком духовном климате, когда заведомо неосуществимы лучшие побуждения, а состояние духовного тупика становится невыносимым. Для Брайана это и вправду ситуация, с которой он не может сжиться, просто плывя по течению, и оттого ожидающая его развязка неотвратима. Энтони выстраивает свою жизнь так, чтобы, насколько возможно, обратить пустоту в привычку, скрасить ее игрой, защититься от ощущения катастрофы насмешкой — над всем и над всеми, не исключая себя.

Их спор с Брайаном, происходящий, когда оба они оксфордские выпускники и жизнь, собственно, вся впереди (глава X), — один из кульминационных эпизодов романа. Спотыкаясь на каждом слове и словно бы сам смущенный своей велеречивостью, Брайан рассуждает о прекрасном обществе будущего, в котором само понятие греховности сделается анахронизмом. Он, конечно, не догадывается, что станет жертвой собственного идеализма: прекрасного, но безжизненного. А Энтони не по годам трезв, и в ответ на патетику университетского приятеля разражается тирадами, которые отдают то пошлым гедонизмом, то махровым декадентством (отечественному читателю они, возможно, напомнят стихи Брюсова, который, желая, «чтоб всюду плавала свободная ладья», готов был восславить и Господа, и дьявола). Конечно, Энтони несколько бравирует, поддразнивая своего простодушного собеседника, однако никому еще подобная бравада не сходила с рук. Анемия души и чувство бесцельности своего существования, которое будет его преследовать год за годом, — все это еще и расплата за слишком раннюю искушенность, отдающую безразличием даже к настоящей беде.

Перерождение, которое совершилось с Энтони в последних главах романа, почти все критики расценили как натяжку. И действительно, этот поворот темы недостаточно подготовлен внутренней логикой развития действия. Фигура врача Миллера, так сильно способствовавшего свершившемуся перелому, выглядит безжизненной, а Энтони, проникшийся мистическим чувством любви ко всему людскому сообществу, слишком непохож на самого себя.

Есть в романе эпизод, когда, после тяжелого для него объяснения с невестой Брайана, Энтони — до перелома еще добрых два десятка лет — отправляется в свое излюбленное место, в Лондонскую библиотеку, и, оглядывая стеллажи с бесконечными рядами книг, саркастически думает о том, что люди, их написавшие, были убеждены, будто обладают абсолютной истиной, которой жаждет человечество. Но на самом деле даже мелочи, считавшиеся достоверными в январе, начинают восприниматься как ложные к августу. Хаксли не раз высказывался в том же духе и непосредственно от своего имени, каждый раз навлекая на себя обвинения в преступном релятивизме духовных ценностей и нравственных принципов, которые он исповедует.

Обвинения чаще всего оказывались вздором и не свидетельствовали ни о чем, кроме явного непонимания специфики миро-чувствования, отличающего Хаксли как крупную и по-своему очень целостную личность. Но даже когда для таких нападок появлялись какие-то реальные основания, искусство Хаксли от этого бескомпромиссного и всеобъемлющего скепсиса страдало все-таки намного меньше, чем от проповеди. Вещать он просто не умел. Но — обычная ситуация с выдающимися сатириками — всегда стремился именно объяснить миру, в чем его спасение, сделав это словно бы раз и навсегда.