— Больше не пей, Рикардо. Ты же сам себя убиваешь.
— Пить? Это меня убивает? Не говори глупостей.
— Мы должны мыслить трезво, чтобы…
— Чтобы жить так, словно нас и не существует. Так?
— Нет, не так. Чтобы быть вместе, чтобы вместе продержаться столько, сколько понадобится. Не хочу, чтобы Лоренсо увидел тебя в таком состоянии. Таким потерянным. Пожалуйста… — С этими словами она быстро сняла бутылку со стола, пошла на кухню и поставила ее в холодильник.
Дом утонул в вечерних сумерках, тусклый лучик света из коридора едва выхватывал из темноты силуэты вещей. Даже зная дом как свои пять пальцев, Элена подчас передвигалась на ощупь. Она вернулась в столовую. В комнате горел свет. Муж стоял у настежь распахнутого окна. На улице было холодно, но почти все окна в доме были открыты, дабы запах подгоревшего жира и всегдашней цветной капусты не пропитал его убогое жилище. Было часов десять вечера. Лоренсо пора было ложиться спать.
Элена, словно заслоняя от ветра слабый огонек, столь стремительно бросилась к Рикардо, что тот не устоял на ногах и рухнул на пол. Так они и лежали, она — закрывая его собой, — лежали, пока окончательно не убедились: если судить по голосам и безмолвию, никто не обратил на них ни малейшего внимания. Было все так же холодно.
Почти в полной неподвижности лежали они, меж их тел струился воздух. Их взгляды и ночь переплетались между собой, и каждый из них дарил другому покой и надежное убежище. Спрятавшись друг в друге, они говорили о страхе, о Лоренсо и о его всепонимании, о сбежавшей Элене, о необходимости держаться до последнего и бороться с тоской и унынием.
— Нет, все не то, Элена. Это оцепенение, столбняк. Но не оттого, что проиграли войну, которая была проиграна в первый же день. Это другое.
— О чем ты?
— О том, что меня хотят убить, но не за то, что я сделал, а за то, что я мыслю… И самое ужасное, если я хочу размышлять о том, о чем я мыслю, я, получается, должен желать смерти всем, кто мыслит. Я не хочу думать, что наши дети вынуждены будут убивать тех, кто мыслит, или сами будут погибать из-за того, что они мыслят.
Стон, глухой и гортанный стон, вырвавшийся из пересохшего горла, прервал его слова, и Элена полностью, без остатка, вобрала в себя его боль. В темноте дотянулась языком до его глаз, губами нащупала его губы и выпила его стон и рыдания. По капле впитала в себя боль своего мужа. А затем — его ярость.
Поднялась, затворила окна, погасила свет, в потемках подошла к Рикардо. Тот все еще почти неподвижно, немного подрагивая, лежал на полу. Взяла его руки, сжала, мягко, но властно заставила встать. Ни на мгновение не выпуская рук, довела до спальни. Нежно и сладостно расцеловала его мокрое от слез лицо, мягко и ласково, с такой же нежностью, с какой она одевает сына по утрам, сняла с него одежду. Ей пришлось вспомнить всю последовательность оставшихся в далеком прошлом ласк, чтобы разжечь былую страсть, задавленную постоянным страхом. Она немного помогла мужу. Руки Рикардо теперь уже сами смогли отправиться на поиски ее сокровенных тайн. Теперь, уже коленопреклоненная, губами взывала к его жизненной силе, скрытой под гнетом горьких печалей. И когда она наконец получила ответ, тут же, прямо на полу, дабы избежать скрежета пружин и стона кровати, они слились в единое существо, в котором нет ни стонов, ни вскриков, ни дрожащего «я люблю тебя», для того чтобы сохранить главную тайну жизни.
Более всего меня по-настоящему удивляло, что каждый из нас неизменно сохранял воспоминания о Гражданской войне, о боях под Мадридом, о массированных бомбардировках, дальнобойной артиллерии и гаубицах. Но никогда и никому об этом не рассказывали.
В колледже, как по волшебству, возникали слова: Франко, Хосе Антонио Примо де Ривера[42], Фаланга, Национальное движение[43]. Словно сами по себе падали прямо с небес, возвращая людям славу и здравый смысл, занимали положенные, четко определенные места в окружающем хаосе. Не было жертв, были герои, не было погибших, одни только павшие во славу Господа и Испании. Не было никакой войны, потому что Победа, да-да, Победа с большой буквы, оказывалась неким подобием силы тяжести, которая возникает сама по себе и чудесным образом разрешает конфликт, вспыхнувший между людьми.
В нашей небольшой группке приятелей, составляющей малую вселенную, Хавьер Руис Тапьядор стал одним из последних, кто время от времени облачался в униформу «Стрелы»[44]. Ему исполнилось всего восемь лет, но выглядел он взрослым, этакий мужчина в миниатюре: говорил с важностью, грубовато; вихор, густо смазанный брильянтином; всегда аккуратно, прилично, даже с шиком одетый, что должно было подчеркивать благосостояние семьи. Дом его выделялся радушием и гостеприимством. А чтобы неоспоримое лидерство Хавьера в компании ни у кого не вызывало сомнения, он подкреплял его авторитетом старшего брата, Карлоса. Тот обожал рассказывать нам страшные истории с воодушевлением и страстностью, мастерски наполняя наши души животным ужасом. Сегодня мне кажется занятной эта его удивительная способность придумывать леденящие кровь истории и с жаром рассказывать их.
42
Примо де Ривера Хосе Антонио (1903–1936) — испанский политический деятель. В 1933 г. основал Испанскую фалангу.
44
Имеется в виду форма фалангистов. Одним из символов фалангистов была стрела, точнее, стрелы и ярмо.