Выбрать главу

Единые в своей устремленности дать свободу России, Герцен и Огарев, Добролюбов и Чернышевский, Писарев и Бакунин, братья Серно-Соловьевичи, Обручев и многие бойцы начала шестидесятых годов совсем не одинаково мыслили в частностях, порой самозабвенно противоречили друг другу.

Шиллера он переводит давно, даже получил диплом из Германии от Шиллеровского общества, как один из лучших его переводчиков; переводил давно, но оставлял без внимания кратенькое его стихотворение-назидание «Долг каждого». И только в каторге оценил, будто, просеивая золотой песок, нашел слиток: «К целому вечно стремись и, если не можешь стать целым сам, — подчиненным звеном к целому скромно примкни». Подчиненным! Скромно! Но до этого надо еще развиться, мы — обезьяны для людей будущих.

Как ни значительна была разница в частностях, как ни расходились вожаки движения в средствах борьбы, одно было ясно всем: российскому крестьянину необходима свобода — по любой теории. А что на практике? А на практике мужик говорит помещику: «Пусть мы будем ваши, а земля наша». Прежде всего земля! Мужик нутром чует: у кого земля, основа благ, у того и свобода. А без земли, что ему ни даруй — конституцию, парламент, земский собор, гласный суд, — все будет не по нему, все мимо, одни барские забавы.

Разрозненные ростки вольнодумства не могли устоять перед мощной метлой самодержавия с его теорией: православие, самодержавие, народность. Противопоставлено ей многое — и все правда, одна только правда, правда мысли, а всякая мысль, не прикованная к теории, ужасно много теряет…

Стало прохладнее. Кадая погрузилась в сумерки, солнце ушло на запад и светит над его родиной, над Оренбургом, над степью. Бурая юрта, желтая голова верблюда, сине дымится очаг, сидит на корточках Алтынай-Золотой месяц в белом платке накидкой, лицо ее темно, а напротив — задумчивый мальчик, похожий на его сына, в узких глазах его, поджатых высокими скулами, отсвет веков…

Михайлов склонился к своим ногам, подтянул штанину, закатал исподнее и надавил пальцем голень — осталась вмятина, как на тесте. И все же отеки мало-помалу проходят. К зиме его переведут в тюремный дом.

Не для тюрьмы он решил выздороветь, нет. Через полгода кончится его каторга, на поселение он выйдет здоровым и начнет действовать.

Не хочет он кануть жертвой. «Нет, нет, наш путь иной и крест не нам нести». Эстетически чуткий Аполлон Григорьев, вызывающе самостоятельный, гордый и — слабый, неприкованный, неприкаянный… Почему они с Шелгуновым заменили букву в его стихе? Так беспечно, лихо, всего-навсего одну букву — и совершенно переиначили смысл. «Не нам нести», — вставили они в лист, а у Аполлона Григорьева «не вам»! Полихачили, ослепленные надеждой, а ведь можно было предвидеть, нетрудно было уразуметь: не вам нести, не Европе, а именно нам, России, придется нести крест подвижничества, — когда новое вино наливать станут в новые мехи.

«Проходит наша волна, — говорит Чернышевский. — И пройдет. А потом будет новая, круче нашей. И опять пройдет, снова будет спад. И снова подъем и еще покруче. Пока не снесет тиранию монархов. Настанет новая эра. И опять будут новые волны…»

Проходит наша волна. И ей самой не понять, благо она несла или зло, — она всего лишь волна, стихия. Поднялась и опала, ушла в песок.

Ушла бы… но самодержавие поставило заслон, волна ударила по нему, — и Россия услышала шум прибоя.

Откуда в море, из какой точки, начинаются волны? Найди попробуй. Они жили с ощущением кануна революции — вот-вот грянет, — не замечая, что живут в самой революции — общественной, породившей новую Россию, новую силу — разночинную на смену дворянской.

Он жаждал революции, верил в нее слепо и не мог видеть, предугадать результата, — просто знал, что далее терпеть такую жизнь невозможно. И теперь отчаивался, слушая Чернышевского, суровые, честные, жестокие слова его о том, что не может русская революция сразу дать народу свободу, будут новые угнетения и новые перевороты, и революционеры будут вновь и вновь погибать, вновь и вновь воскресать. «Но иного пути нет».

А сейчас Михайлову надо копить силы и чеканенную свободу. Авось помогут Ураковы. Выйдя на поселение, он соберет школу, будет учить детей, сеять разумное, доброе, вечное и… получать серебром за урок. Он составит книгу стихов своих и иностранных поэтов, ведь все время в каторге он переводил Гете, Шиллера, Беранже, Мицкевича, Шевченко, Петефи, Томаса Гуда, перевел Бернса «Ухожу я, Джен, — таю, как снег в поле», и снова Гейне: «Я это знал. Все это снилось мне: и ночь в твоей сердечной глубине, и грудь твою грызущая змея, и как несчастна ты, любовь моя!»