Выбрать главу

Два дня он чувствовал себя хорошо, говорили с Петром о будущем, он показал брату все, что написал за это время, Петр только диву дался как много — и роман «Вместе», и огромный труд «За пределами истории», и очерки сибирские, и множество стихотворных переводов. Кто все это издаст и когда? Николай Серно-Соловьевич успел издать до ареста книгу стихотворений Михайлова в Берлине (с пометой на обложке: «Издание в пользу автора»). Комитет цензуры иностранной запретил ее ввоз в Россию. А в комитете том служат друзья Михайлова, Полонский и Майков. «Емшап, пучок травы степной, он и сухой благоухает…» Чокан Валиханов умер, не прожив и тридцати лет. Его не сажали в крепость, не ссылали в каторгу, он умер по Чаадаеву — не от того угнетения, против которого восстают люди, а от того, которое они сносят с трогательным умилением и которое пагубнее первого. Он не ужился среди своих и похоронен вдали от родины, в Семиречье, за тысячи верст от отцовских становищ. «Моя любовь, как ирбитские сундуки, вложена одна в другую…» Если не к чему приложить духовную мощь, она убивает своего носителя. От того же умер и Бов…

Душно Михайлову, душно, он снова слег, и стало еще хуже, чем было, мучил кашель, в застойных легких клокотало, водянка распирала тело, сдавливала горло. Он ничего не ел, после приступа кашля впадал в сонливость, бредил, видел картины детства, Илецкую защиту, каторжных на соляном карьере, кормилицу из деревни, свою мать перед смертью, своего отца перед смертью и бормотал, словно оправдываясь, строки из прозы Гейне: «Как червь, грызло горе мне сердце, и грызло!.. я явился на свет с этим горем. Оно лежало уже со мной в колыбели, и, когда мать моя баюкала меня песнею, засыпало со мною и оно, и просыпалось, только что я открывал глаза…»

Открыл глаза, узнал брата и попросил:

— Возьми роман, раскрой наугад…

Петр взял рукопись, раскрыл, начал читать:

— «Волны шумнее плескались в стену и взбирались чуть ли не до самого верха ее… Глядя в этот тревожный мрак, прислушиваясь к этим таинственным голосам пучины, трудно было не думать, что в эту самую минуту не одна бедная жизнь гибнет в обессиливающей борьбе с темною и дикою силой волн, что везде на заливаемых ими берегах вдовеют жены, сиротеют дети, рыдают матери, зная, что любимый сын уже не закроет им глаз, выплаканных в долгую печальную жизнь». — Петр замолчал, видя слезы на лице Михайлова. — Там сидят друзья, Миша, — Петр кивнул на дверь. — Хотят с тобой повидаться. — Не сказал «проститься».

— Потом… Все мое передай Мише, исполни… Мерзну я, накрой ноги… — Петр поправил тулуп на его вздутых и совсем холодных ногах. — Почитай еще…

Петр снова взял рукопись, выбрал:

— «Я знал, что не к мертвой нации принадлежу. Она должна же проснуться!»

Михайлов не слышал, закрыл глаза. «Ухожу я, Джен, — таю, как снег в поле, Джен! Ухожу я — в страну правды!.. Но не плачь, моя Дя?ен, — свет не стоит забот, Джен! Мы опять встретимся, и будет нам хорошо — в стране правды…»

Петр зарыдал, клоня голову все ниже и ниже.

— Об чем ты плачешь? — отчетливо произнес Михайлов. — Каторга моя кончилась, и я жив. Ведь я же не умираю, братец мой, ты видишь? Ведь я же не умру…

Была глубокая ночь, над Кадаей гудел ветер. За дверью на деревянной лавке сидели бородатые люди в железных путах, суровые, скорбные, собранные христолюбивой российской властью из Петербурга и Казани, из разных мест.

Глубокая ночь на третье августа тысяча восемьсот шестьдесят пятого года…

В Женеве было еще второе августа, и в пансионе madame Lucie для русских в два часа пополудни заплакал беспечный мальчик Миша Шелгунов — просто так…

Из воспоминаний Людвика Зеленки.

Кадая, построенная по царскому приказу, расположена между горами и имеет около 200 домов, которые образуют три прямые улицы, вытянутые, как войско в строю. На севере она упирается в две сросшиеся между собой, как близнецы, высоко вздымающиеся горы, которые соединяются гранитной скалой, достигающей половины их высоты. Так гармонично это божественное строение и так возвышенно прекрасна эта суровая и нагая природа, что человек невольно склоняет голову и смиряется перед величием божьим.

В том дивном месте, на той гранитной скале, откуда открывается вид на Монголию и где высоко вздымаются к нему три римско-католических креста, напоминая о вечном покое мучеников польского дела, там должен был встать четвертый крест, поставленный польской рукой сыну России, мученику за ту же правду, за ту же свободу, каких мы хотим для себя.