Выбрать главу

— Живо, дерзко, изобразительно! — сказал Михайлов. — Это вам не четьи-минеи.

Ракеев покряхтел, ему хотелось вступиться за Пушкина — препровождал ведь! — только он не знал, с какого тут боку поддержать, чтобы не вышло хуже.

— Это Барков писал! — наконец нашелся Ракеев. — Срамной Иван Барков, а в Берлине издали. Что им, немцам, до чести России?

Так и ломится Ракеев войти в историю. Впрочем, уже вошел. В тридцать седьмом возле Пушкина, в сорок девятом возле Плещеева, Достоевского — ровно через двенадцать лет. Нынче снова. И опять через двенадцать лет… Харон Третьего отделения. Есть, видимо, у них такая должность — полковник по писателям. Иной и позавидовать может — каждый шаг его исторический.

И про Достоевского он знает все, и про Петрашевского. Но кому оно нужно, такое его знание? Когда вешали декабристов, оборвалась веревка. «Всё в России прогнило, даже веревки», — сказал Каховский, снова поднимаясь к петле. «Не было этого!» — кричит Ракеев. «Это драгоценное ожерелье надела на нас любовь к человечеству», — сказал о кандалах Петрашевский. «Не было этого!» — «Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут наши имена!» — «Не было и не будет!» Иначе, что за жизнь у Ракеева, чем ее оправдать?

— Это надо отложить, — Золотницкий брезгливо положил томик вместе с паспортом и аттестатом, прицельно оглядел кабинет и направился к столику в простенке между окнами. Он узрел, похоже, толстый альбом на столике, вещь для Михайлова дорогую.

— Прямо перед вами, господин полковник, запрещенный портрет, — сказал Михайлов, пытаясь отвлечь Золотницкого от альбома.

— Что за портрет, кого?

Михайлов умышленно помедлил, затем сказал:

— Портрет господина Герцена.

Оба полковника прытко ринулись к портрету, сняли его и понесли к свету. Вне сомнений, видели они его впервые. Разгильдяи, однако, на такой службе давно полагалось бы знать в лицо государственного преступника номер один.

— Как же это вы так? — осудительно заметил Золот-ницкий. — На виду его держали?

Уже в прошедшем времени — «держали».

— А что в этом осудительного, господин полковник? Неужто от портрета на стене содрогаются столпы вседержащие? А если бы я назвал его каким-нибудь Клейнмихелем?

— Я понимаю вашу иронию, господин Михайлов, но в лице его и в самом деле что-то есть.

Ракеев изучал портрет пристально, дабы не обмануться при случае, если кто врать станет, что это не Герцен, а троюродный дядя из Костромы. Он бы его препроводил! Портрет они заберут насовсем, разумеется. Михайлов найдет другой, в Петербурге это несложно. Зато альбом спасен, а в нем автографы Герцена и Огарева, за ними надо ехать в Лондон.

— А это кто? — Золотницкий ткнул пальцем в другой портрет. Теперь все лица казались ему запрещенными.

— Это Гейне.

— Кажется, немецкий писатель?

Михайлов усмехнулся, не ответил. Всякий грамотный в России, всякий мало-мальски думающий знает стихи Гейне в переводе Михайлова: «Брось свои иносказанья и гипотезы святые; на проклятые вопросы дай ответы нам прямые!»

Ракеев тем временем подошел к камину и взялся за кресло возле него. Михайлов похолодел, непроизвольно схватил со стола спички. Если Ракеев отодвинет кресло… Михайлов запахнул халат, руки дрожали. «Холодно, господа, позвольте мне затопить камин?» Они сразу поймут, бросятся, разгребут ворох сверху… и все пойдет прахом. «Да вы просто струсили, Мих», — скажет ему Людмила Петровна.

Ракеев заглянул в камин, не отодвигая кресла.

«Надо схватить кочергу и… по рукам его! Поджечь и стоять рядом, пока все не сгорит!» Решил твердо, но с места не сдвинулся, будто оцепенел.

Ракеев пригнулся и достал из камина скомканную бумажку.

— Извольте, я вам помогу, господин полковник!

Михайлов взял кочергу, отодвинул кресло, сунул кочергу в утробу камина и подгреб из глубины. «Неужели все вычистили?!» Горьковато пахнуло остатками древесного угля. Ракеев развернул бумажку и внимательно присмотрелся.

— А это вот-с что такое? — послышался голос Золотницкого. — О революции, кажется?

Их двое, а он один, хоть раздерись!

— Да-да! — не оборачиваясь, подтвердил Михайлов, следя за Ракеевым. Тот, не найдя в бумажке ничего занятного, поморщился, бросил листок обратно и пошел к Золотницкому, влекомый словом «революция».

«Придвинуть кресло? Или оставить так?..» Спрашивал у себя, не принимая решения, как к двойнику обращался, который прозорливее — ведь удержал от поджога.