Выбрать главу

Все мы — Шеппи, Марти и я — учились музыке сызмальства. Шеппи и Марти раз в неделю занимались фортепиано с учительницей, ходившей по домам, но я выбрал флейту. До этого я недолго (два или три года) ходил в частную школу. С шести лет в начальной школе (называется она «школа Парк») я учился играть на скрипке на групповых уроках. Но почему-то скрипка у меня, как говорится, «не пошла». Странно думать об этом теперь, после того как я столько написал для струнных инструментов: соло и квартеты, сонаты и симфонии…

Так или иначе, я помню, что у одного мальчика, который учился в нашей школе на класс старше меня, была флейта. Мне казалось, что это самый красивый инструмент из всех, которые я успел увидеть и услышать. Научиться играть на флейте мне хотелось больше всего на свете. Я попробовал… и играл на ней до тридцати лет. Собственно, даже на своих первых профессиональных концертах я играл не только на клавишных, но и на флейте.

Вскоре я узнал, что если принести флейту в школу, то после уроков придется прорываться домой с боем. В те времена дети друг друга подкалывали: «Эй, а на кожаной флейте поиграть не хочешь?» Это считалось верхом остроумия. «Кожаная флейта» — обхохочешься! Мальчики, обитавшие в домиках-«односемейках» на северо-западе Балтимора, старались создать себе имидж настоящих мачо и страшно боялись, что их примут за педиков. Они до ужаса боялись всего, что казалось им «девчачьим», а флейта в их понимании была женским инструмен-том. Почему? Потому что она длинная и в нее надо дуть, что ли? Кретинский взгляд на жизнь через призму пошлости.

Мой брат в буквальном смысле организовывал драки. Говорил мне: «Ну ладно, встречаемся вон там, дерешься с тем-то». Вот забавно: меня ведь держали за слабака. Теперь, задним числом, я понимаю, что брат сослужил мне тогда добрую службу. Он сказал: «А может, подерешься с этим парнем? Просто покажи ему, чего ты стоишь». И мы отправились в парк, я врезал своему противнику по первое число, инцидент был исчерпан. Тот парнишка не особенно рвался со мной драться. Я был чуть ниже ростом, но знал: я его по асфальту размажу. И мне это удалось, а как — сам не пойму, потому что я вообще не умел драться. Но я просто стиснул кулаки и задал ему трепку. В конце концов меня оттащили от него силой. Случилось это, когда мне было, наверно, лет девять. А может, десять. Я не был отчаянным храбрецом, не любил драк, но тогда почувствовал: меня приперли к стенке, хочешь не хочешь — надо давать отпор. Будь тот парень хоть шесть футов ростом, я все равно разделал бы его под орех. После этого больше никто и никогда не подкалывал меня насчет флейты.

В 1945 году, когда папа демобилизовался и вернулся домой, наша семья переехала из центра в район, застроенный домиками на одну или две семьи. Наш дом стоял на Либерти-роуд, по которой раньше ходил трамвай номер 22. Как минимум в течение шести лет, пока в 1952-м я не уехал учиться в Чикагский университет, «двадцать второй» играл в моей жизни важную роль. Родители разрешили мне учиться игре на флейте, но в нашем районе учителей не нашлось. Однако «двадцать второй» шел в центр, до самой Маунт-Вернон-плейс с памятником Вашингтону, который стоит лицом к Консерватории Пибоди. В трамвае были желтые плетеные кресла, как правило грязные. Обслуживали его двое: вагоновожатый сидел в кабине, кондуктор собирал деньги за проезд — по десять или двенадцать центов. Не припомню, за деньги я ездил или бесплатно: тогда мне еще не было двенадцати.

На пятом этаже в Консерватории Пибоди был длинный коридор. По обе стороны — двери репетиционных, в коридоре у дверей — скамьи. Я присаживался и ждал преподавателя. На приготовительном отделении в Пибоди не было преподавателя игры на флейте, поэтому меня приняли в консерваторию, и со мной занимался Бриттон Джонсон, в то время «первая флейта» Балтиморского симфонического оркестра. Он был прекрасным преподавателем, а сам в свое время учился у Уильяма Кинкейда, «первой флейты» Филадельфийского оркестра и, на мой взгляд, одного из величайших флейтистов всех времен. В общем, как флейтист я обладаю просто аристократической родословной.

Джонсон (в наше время существует музыкальная премия его имени) был кругленький — весил, самое малое, двести фунтов — но невысокий. Не знаю точно, сколько ему тогда было лет: может быть, сорок или все пятьдесят. Когда я поступил к нему учиться, его талант был в полном расцвете. Он относился ко мне с большой симпатией. Хвалил, говорил, что у меня идеальный амбюшор (то есть мои губы буквально созданы для флейты). Но в то же время он знал, что флейтистом мне не быть. Понятия не имею, как он догадался, могу лишь предположить: он думал, что для моих небогатых родителей разрешить сыну стать музыкантом — недостижимая роскошь, и мой талант, блестящий или не очень, никогда не разовьется по-настоящему.