Выбрать главу

прозаического тона, — «судьбоносного» значения они в его жизни не имеют. И лишь

при упоминании великой княгини, впоследствии преподобномученицы, Елизаветы

Фео-доровны, тон рассказчика теплеет. С переходящей в неприязнь отстраненностью

высказывается он о встречах с писательской братией. Исключения делаются только для

«пламенного священника» Ионы Брихничева и Александра Блока, сумевшего тронуть

сердце олонча-нина своей «глубокой грустью» и «тихой редкословной речью о народе»

(«Гагарья судьбина»).

Широта охвата личностью рассказчика разных социальных и духовных сфер жизни

- одна из основных черт автобиографической прозы Клюева. Определяется она явным

7

стремлением автора выйти на широкий простор общественно-духовной жизни России

в ее высших ценностях, выйти из как бы предназначенного «поэту из народа» лишь

узкого круга его социальной среды: «Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца,

от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах» («Гагарья

судьбина»).

В автобиографической прозе Клюева нередко звучит (проступающий, впрочем, и в

других жанрах его прозы) восходящий к авторам древнерусской литературы

самоуничижительный, покаянный тон: «За книги свои молю ненавидящих меня не

судить, а простить. Почитаю стихи мои только за сор мысленный — не в них суть моя»

^Автобиография^ 1930?). Однако наибольшего сближения с древнерусской

литературой достигает она тем, что представляет собой по сути дела не что иное, как

написанное в ее традиции, чуждой художественного, украшающего слова, духовное

завещание. «Думается, — отмечает О. Бахтина, — что и Житие Аввакума и другие

жития-автобиографии русских подвижников должны быть осмыслены как духовные

завещания, в которых органично соединяется исповедь-проповедь <...>.

К этой традиции и примыкает комплекс автобиографических текстов Н. Клюева, не

собранных и не оформленных им самим в единое целое, как это сделано другими, не

только Аввакумом, Епифанием Соловецким, выговскими киновиархами, но, например,

Н. В. Гоголем в "Выбранных местах из переписки с друзьями"» *. Этой духовно-заве-

1 Бахтина О. «Сновидения» Н. А. Клюева и традиции древнерусской и

старообрядческой литературы//Николай Клюев: образ мира и судьба. С. 64, 65.

щательной интонацией проникнута в значительной степени вся словесно-речевая

ткань автобиографической прозы Клюева, особенно «Гагарьей судьбины».

С начала 1920-х годов в творчестве поэта намечается своеобразный жанр - это

высказывания по поводу тех или иных явлений литературы и искусства, в них он

уходит от текущей злобы дня в область созерцаний и размышлений о предметах более

для него значительных и возвышающихся над суетой будней. Преимущественно это

суждения о классиках, современниках и о себе, о своем понимании собственного и

чужого творчества, которыми поэт щедро делился с другом Н. И. Архиповым,

старательно записывавшим подобно гетевскому И. П. Эккерману каждое за ним слово,

понимая всю высокую значимость Клюева как творческой личности.

Суждения поэта о себе, о собственном месте в литературе и современности

неизменно сопровождаются чувством горечи по поводу своей от нее отчужденности и

непонятости: «Пишут обо мне не то, что нужно». С целью прояснения истины и

высказывается он близкому человеку о собственном творчестве. Не случайно и в

автобиографических фрагментах он говорит о своих «трудах» «на русских путях» и

«песнях», где «каждое слово оправдано опытом» («Из записей 1919 года»). С

«трудностью» работы над своей поэзией Клюев сопрягает здесь факт непростоты ее

восприятия, точнее говоря, от читателя требуется понимание глубинного бытия

национального слова: «Чтобы полюбить и наслаждаться моими стихами, — надо войти

в природу русского слова, его стихию».

Включает поэт в круг этих сентенций и свою неизменную апологию крестьянского

бытия, его первородства. «Священный сумрак гумна» уравнивается им с «сумраком

готических соборов», а их с Есениным творчество уподобляется «самоцветной маковке

на златоверхом тереме России: самому аристократическому, что есть в русском

народе».

О современниках Клюев говорит преимущественно нелицеприятно. Даже стихи А.

Блока, по его мнению, могли бы быть «с успехом» написаны «каким-нибудь пленным

французом 1812 года», и «любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем "Пепел"