Выбрать главу

А безвестных мертвяков, на Москве собранных, свозили под утро за Яузу в “гошпиталь”. Там целый городок выстроен: аптека, бурсы для студиозов, бани, дома для слуг, “приспешные” да изба особая, в которой для Николаев Бидлоо пиво варили… Всех покойников божедомы тащили прямо на столы.

— Сорок сороков! — скажут и шлепнут на доски… Это ради “трупоразодрания” (сиречь анатомии). Николае Бидлоо — Быдло — для русской армии хирургов готовил и за каждого выученика по сто рублей с головы получал. Деньги-то какие, подумать страшно, — бешеные…

— Сорок сороков! — кувырк и шлеп на доски… В пять утра (еще затемно) вставали русские студиозы, шли в самый смрад, на гноище. Голодные. Нищие. Босые. “О наука! О матка!” Бидлоо недаром Быдлом прозывали: он плетьми отроков стегал, в карцерах их мучал, лицом в разъятые трупы пихал…

— О наука! О матка — жесточайшая ты!

По сто рублей за каждого получал. А щи ребятам сварят, так он, сволочь поганая, с женою да любовницами придет на кухни и весь жир сверху котла себе в миску сольет. Мол, и так сожрут, а мне, ученому, жиру больше надобно…

— Сорок сороков! — закончили свою работу божедомы.

И тут все услышали тихое журчание: это текло из-под мертвого тела. Сквозь доски. На пол… Студенты заволновались:

— Господин Бидлоо, мертвое тело испускает урину! Тростью помахивая, подошел Николае Бидлоо — прислушался.

— В натуре, — растолковал он научно, — нередки подобные казусы. Иной раз мертвое тело изливает из себя не только пошлую урину, но и святые слезы раскаяния в содеянных грехах!

Только он это сказал, как вдруг “тело” перевернулось на другой бок. Легло поудобнее. И кулак под щеку себе подсунуло.

— О! — воскликнул Бидлоо. — Это тело мне хорошо знакомо. С этим телом однажды я даже пил водкус… Генрих Фик, камералист известный, Коммерц-коллегии вице-президент.., встаньте же!

Не встал. Опившегося Фика на телеге вывезли за Яузу — как раз напротив “гошпиталя” раскинулась Немецкая слобода. Был вызван караул и пастор для опознания. “Тело” господина Фика изволило крепко спать. Майор фон Альбрехт, служака аккуратный, велел составить опись вещам, кои при “теле” обнаружатся. Набор мужской галантности был таков: два шарика от биллиарда, надкусанный пряник с изюмом и.., кондиции, о которых теперь (как о бумагах преступных) даже упоминать было нельзя.

Анна Иоанновна, узнав об этом, так повелела:

— Злодея сего Фика, чтобы ядом конституций не брызгал, сослать подалее. А суда над ним не учинять, яко над человеком иноземным, в Европах известным… Не нужен ли он графу Остерману?

— Бедный Генрих! — отвечал Остерман. — Как давно он, огрубев душою, не посещал нашей кирхи… Ну разве можно немцу соваться в русские дела? Нет, — заключил Остерман, — Фик мне не нужен!

— А тогда, — распорядилась Анна, — допрос ему сделать. Но без пристрастия…

Сие значило — без огня, без плетей, без дыбы. Генрих Фик пробудился и увидел над собой генерала Ушакова.

— Для какого злоумышления, — спросил его Андрей Иванович, — ты приберег сии кондиции ужасные? И показывал ли кому? А кому — назови мне того, не запираясь.

— Ежели ея величество, — отвечал Фик, — в радости первобытной кондиции те одобрила на Митаве, то и греха не вижу в том, чтобы на Москве их прятать. А показывать их не показывал…

— Имел ли ты их в бережении секретном? И покеда в пьянственных заблуждениях пребывал, не читал ли кто у тебя кондиций, а потом, прочитав, не вкладывал ли тебе под кафтан обратно?

Генрих Фик кафтан свой прощупал.

— Увы, — отвечал, — деньги все сперли… Из чего и следует, что кондициями воры пренебрегли, как вещью бесприбыльной… Еще какие вопросы будут?

Генрих Фик, знаток конституций и правлений коллегиальных, был сослан без суда над ним. А майор фон Альбрехт за проворство свое получил от Анны в награду богатое село Котлы <Котлы — родина Ореста Кипренского, ныне колхоз имени Г. Димитрова Кингисеппского района близ Ленинграда.> в Ижорских землях. В этих Котлах были мужики, там были бабы, телята, гуси, много ягод, сметаны и рыбы… Котлы так понравились Альбрехту, что он теперь так и зыркал глазами: не валяются ли где еще кондиции?

Но чья-то могучая длань вдруг обрушила его на землю.

Это свалил его граф Павел Иванович Ягужинский.

— Скнипа! — сказал. — Самобытную душу сгубил ты… В тех самых Котлах тебя, мерзописца, и сварим, как рака!

***

Иван Ильич Дмитриев-Мамонов, зять царицы, был противником самодержавия, и Анна Иоанновна об этом знала. Знала, но зятя своего не отшибешь, и коли ехала куда, то правую дверцу кареты доверяла сторожить Ивану Ильичу. Так и сегодня было: тронулись — вереницей, Анна ехала навестить Дикую герцогиню… Слева скакал на пегой кобыле граф Федька Матвеев, справа на тяжелом коне — Дмитриев-Мамонов в седле мчался. Спереди и сзади карету с царицей охраняли кавалергарды в латах…

— Пади! Пади! — кричали дворяне-форейторы. И тоненько свиристели в лесах золотистые горлинки. Дмитриев-Мамонов вдруг в седле выпрямился, в стремена ботфортами врос, шляпу свою далеко в кусты отбросил и загоготал:

— Ого-го-го-го… Вот так ладно!

Носом вперед он полетел через голову коня. Кавалькада остановилась. Густав Левенвольде подал Анне руку и сказал:

— Смерть скоропостижна, но.., она загадочна! Анна Иоанновна посмотрела, как лежит на земле зять ее, течет в пыль кровь из носа, а над мертвым телом, шумно вздыхая, стоит конь боевой — под вальтрапом, волочатся поводья в блестках.

— Никак, отравили? — вскрикнула Анна.

— Безусловно, ваше величество, ибо, садясь в седло, ваш зять был величав и бодр, как всегда… Это — злой умысел!

— Небось они и меня не оставят — изведут!

— Злодеи эти, — продолжал Левенвольде, — конечно, из прожектеров конституционных, и мстят они пока не вам, а людям, которые близки сердцу вашему по родству…

Анна Иоанновна захлопнула дверцы кареты.

— Поворачивай — на Москву!

День был проведен в смятении, за стенкой выла овдовевшая сестрица Параша, билась над мертвым генералом:

— Господи, так и не понесла я.., не понесла! Велели доставить во дворец Тимофея Архиповича.

— Поворожи мне, блаженненький, — попросила его Анна.

Юродивый глаголы подбирал иносказательно.

— Движется, движется, движется, — заскакал он по комнатам, под кровати заглядывая. — Креста-то божьего нет, а все черно… И все не нашенское. Мышку-то белую кличь, Аннушка, кличь… И пришли хлебца юродивому, от коего сама в пятницу укусила! Я твой кус к своему кусу примерю… Ай, обида-то какая: мои зубы на твои не лягут. В колокола погоди звонить, звони в бубны! Ничего не поняла Анна Иоанновна, только еще больше стала бояться. Всего — двора, бояр, мужиков.., всей России! Явился к ней Бирен, целовал колени, а речь странной была:

— Отпустите меня, ваше величество. Меня не любят здесь, и беда неминуема! Если не пощадили русского генерала, то… Вот! (Бирен держал в пальцах тонкое, как игла, стекло.) Вот, ваше величество, стекло это выловили сейчас из тарелки нашего маленького Карла!

Анне принесли ужин, — но она смахнула его со стола:

— Прочь! Не стану есть. Отрава мне чудится… Рейнгольд Левенвольде быстро сообразил, что надо делать.

— Прикажите позвать моего брата? — спросил вкрадчиво.

— Зови…

Быстрый и ловкий, явился Густав Левенвольде.

— Нет, не было и не будет двора в Европе, — заговорил, — где бы не береглись от крамол и яда! Но я уже распорядился: отныне пищу вам готовить будет кухмистер фельтен, из образованных гастрономов Германии, и… — Левенвольде пальцами пощелкал (из-под манжеты вдруг веером рассыпалась колода карт).

— Говори, — разрешила Анна. — Все говори, что мыслишь.

— Пора подумать вам о защите престола своего! Великое государство не может не иметь тайного розыска… Анна Иоанновна побагровела, задышала часто.