Выбрать главу

Ночь наступает, как всегда в тропиках, внезапно, бунгало едва освещено, но нам это не важно; мы и не ужинаем толком, горячее — только кофе. Нам не о чем говорить, и, возможно, поэтому мы развлекаемся, слушая тихое бормотание девушек; открыто в этом не признаваясь, мы подстерегаем мужской голос, хоть и знаем, что никакая машина на холм не поднималась и что другие бунгало по-прежнему стоят пустые. Мы раскачиваемся в качалках и курим в темноте; москитов нет; тишина, бормотанья, они смолкают, возникают вновь. Если бы девушки представляли себе нас, им бы это не понравилось; не то чтобы мы шпионили за ними, но они бы увидели нас в виде двух таящихся в потемках паучих-мигалас. В конечном счете нас не огорчает, что другое крыло бунгало занято. Мы искали одиночества, но теперь думаем, какой же была бы ночь, если бы действительно никого не было в другой стороне бунгало, невозможно отрицать, что ферма, что Михаэль все еще здесь, рядом. Нужно смотреть друг на друга, разговаривать, лишний раз доставать колоду карт или игральные кости. Лучше уж так. Сидя на стульях с веревочными сиденьями, слушать почти кошачье мурлыканье, пока не наступит пора ложиться спать.

Пора ложиться спать, но ночи здесь не приносят нам ожидаемого: нейтральную зону, где наконец — или на время, не надо претендовать на большее, чем возможно, — мы были бы укрыты от всего, что начинается за окнами. И глупость в нашем случае тоже играет не последнюю роль: никогда мы не достигли бы желаемого, если бы не предвидели, что наступит в ближайшее время. Иногда, казалось бы, мы рискуем, загоняя себя в тупик, как сейчас на затерянном островке, где легко выяснить местонахождение любого; но это входит в шахматную партию более сложную, в которой скромный ход пешкой скрывает ходы, решающие игру. Знаменитая история с украденным письмом объективно абсурдна. Объективно; но подспудно таится истина, и пуэрториканцы, годами выращивающие марихуану у себя на нью-йоркских балконах или в самом Центральном парке, знали об этом больше, чем полицейские. Во всяком случае, мы в курсе всех возможностей, расписаний ближайших пароходов и самолетов: до Венесуэлы и Тринидада рукой подать; и это только две возможности, а всего их шесть или семь; с нашими паспортами для нас открыт любой аэропорт. Этот невинный холм, это бунгало для туристов из мелкой буржуазии: прекрасные крапленые карты, которыми мы всегда умеем воспользоваться в нужный момент. Делфт очень далеко, ферма Эрика начинает отступать в памяти, стираться, и так же скоро сотрется из памяти колодец и Михаэль, убегающий в лунном свете, Михаэль, такой белый и голый в лунном свете.

Снова прерывисто воют собаки; от одной из хижин в ущелье доносятся женские крики, внезапно смолкающие на самой высокой ноте; наступившая тишина позволяет расслышать, как в смутной тревоге что-то шепчут в полусне слишком уставшие туристки, не интересующиеся по-настоящему тем, что их окружает. Мы слушаем, нам не до сна. В конце концов, зачем этот сон, если потом — громкий стук дождя по крыше или пронзительная кошачья любовь, прелюдии кошмаров, заря, на которой головы наконец вмяты в подушки, и ничто их не отягощает вплоть до того времени, когда солнце взберется на пальмы и надо возвращаться к жизни.

На пляже, вдоволь наплававшись в открытом море, мы снова спрашиваем себя о покинутых бунгало. Хижина-ресторан со своими бокалами и бутылками заставляет вспомнить о таинственной истории с «Марией Селестой» (такой известной и читаной-перечитаной, но эти неотступно преследующие возвращения необъяснимого, эти моряки, поднявшиеся на судно, дрейфующее под всеми парусами и без единого человека на борту, с еще теплой золой в плитах на камбузе, с каютами, где не было ни следа бунта или чумы. Коллективное самоубийство? Мы иронически переглядываемся, идея самоубийства не из тех, которые могут пробраться к нашей манере видеть вещи. Нас бы здесь не было, если бы когда-нибудь мы с ней согласились).

Девушки на пляж спускаются поздно; долго загорают, прежде чем войти в воду. На пляже они тоже — мы это замечаем, но никак не комментируем — разговаривают вполголоса, и если бы мы сидели поближе, до нас доносилось бы то же самое доверительное бормотанье: хорошо внушенный воспитанием страх вторгнуться в чужую жизнь. Вот если бы они хоть на минуту подошли к нам попросить огонька, узнать, который час... Но бамбуковая перегородка, похоже, протянулась до пляжа; знаем, они нас не потревожат.

Сиеста тянется долго, нам не хочется возвращаться на море, им тоже; мы слышим разговор в комнате, потом на веранде. Они одни, конечно. Но почему «конечно»? Ночью все может быть иначе, и мы ее ждем, не говоря об этом, ничего не делая, покачиваясь в качалках, затягиваясь сигаретой, делая глоток-другой, оставив лишь слабый свет на веранде: жалюзи в гостиной пропускают его тонкими полосками, которые не нарушают темноты, не нарушают тишины ожиданья. Мы, конечно, ничего не ожидаем. Почему «конечно», почему обманываем себя, если единственное наше действие — ожидание, как в Делфте, как во многих других местах? Можно ожидать «небытия» или бормотанья по ту сторону перегородки, перемену голосов. Попозже послышится скрип кровати, наступит тишина, лай собак и шелест листвы под порывами ветра. Дождя сегодня ночью не будет.

Они уезжают, в восемь утра за ними приходит такси, черный шофер смеется и шутит, вынося их чемоданы, пляжные сумки, большие соломенные шляпы, теннисные ракетки. С веранды видна дорожка, белая машина-такси, они не могут разглядеть нас среди зелени, да они даже и не смотрят в нашу сторону.

На пляже полно ребятишек — детей рыбаков, перед купаньем они гоняют мяч, но нам сегодня пляж кажется еще пустыннее, ведь девушки сюда больше не спустятся. Возвращаясь, мы делаем крюк, не думая об этом — во всяком случае, не решаясь на это отчетливо, и проходим мимо другого крыла бунгало, которого всегда избегали. Теперь, кроме нашего крыла, все действительно пусто. Потянули дверь, открывается бесшумно, девушки оставили ключ внутри, согласовав это, разумеется, с управляющим, который придет — или не придет — попозже убрать бунгало. Нас не удивляет уже, что все вещи разбросаны, бери кто хочет, так же, как бокалы и приборы в ресторане; видим смятые простыни, влажные полотенца, пустые флаконы, средства от насекомых, бутылки из-под кока-колы и бокалы, журналы на английском, кусочки мыла. Все такое заброшенное, такое ничье. Запах одеколона, молодой запах. Спали вот здесь, на этой огромной кровати на простынях с желтыми цветами. Обе. И прежде, чем заснуть, разговаривали, разговаривали... Столько разговаривали, прежде чем заснуть.

Сиеста тяжелая, бесконечная, потому что нам не хочется идти на пляж, пока солнце не начнет садиться. Приготовляя кофе или перемывая тарелки, мы вдруг ощущаем, к собственному удивлению, что все так же чего-то ждем, все так же напряженно прислушиваемся, не донесется ли хоть что-нибудь из-за перегородки. Нам бы смеяться, но не тут-то было, не смеемся. Теперь не смеемся, теперь, когда наконец на самом деле наступило это одиночество, которого мы так искали и жаждали, теперь не смеемся.

Приготовить ужин — уходит время, усложняем самые простые вещи, лишь бы протянуть время, и ночь спустилась на холм прежде, чем мы поужинали. Иногда мы снова обнаруживаем, что обе смотрим на перегородку, ожидая того, что уже так далеко от нас — бормотанья, оно теперь будет продолжаться в самолете или на судне, в каюте. Управляющий не пришел, мы знаем, что бунгало стоит открытое и пустое, что там еще пахнет одеколоном и молодым телом. Внезапно становится жарче, то ли от молчания, то ли от полного желудка или от скуки и досады на то, что мы по-прежнему сидим в потемках, едва покачиваясь в качалках, покуривая и ожидая. Мы в этом не признаемся, конечно, но сами-то знаем, что мы ждем. Ночные звуки, повинуясь земным и звездным ритмам, становятся все громче; словно бы одни и те же птицы, одни и те же лягушки, что и вчера, заняли прежние места и в тот же миг завели свое пенье. К тому же хор собак («горизонт собак», невозможно не вспомнить эти стихи) и кошачья любовь в зарослях терзают слух. Вот только не хватает бормотанья двух голосов в бунгало рядом — это и есть тишина, тишина. Все остальное ускользает от слуха, бессмысленно сосредоточенного, словно в ожиданье, на перегородке. Мы даже не разговариваем, боясь отпугнуть своими голосами бормотанье, которое невозможно. Уже очень поздно, но спать нам не хочется, в гостиной все жарче, нам не приходит в голову открыть обе двери. Мы только курим и ждем, чего нельзя дождаться; мы даже не забавляемся, как вначале, мыслью о том, что девушки могли бы представлять нас эдакими паучихами-мигалас, сидящими в засаде; девушек уже здесь нет, и нельзя приписать им наше собственное представление, превратив их в зеркало того, что происходит во тьме, того, что не происходит, хоть это и нестерпимо.