Однако Андрей Михайлович не считал себя злопамятным человеком, и лишним подтверждением этому в его глазах было то, что обида на неблагодарность Ивана Фомича быстро прошла, да и сама эта история вскоре забылась, раз она не изменила их вполне дружественных отношений. Более того, Каретников испытывал к Ивану Фомичу даже своего рода признательность оттого, что случай этот не оставил после себя никакого беспокоящего неудобства, укора себе самому, ощущения какой-либо неловкости перед Иваном Фомичом.
Отец, правда, спросил как-то, много времени спустя, чем же все закончилось, и эта минута была, пожалуй, единственной, когда в душе Андрея Михайловича шевельнулось вдруг желание, чтобы всего, что случилось, лучше бы вообще не было.
Показывая отцу, что очень занят и озабочен чем-то другим, куда более важным, он отмахнулся с досадой: все, мол, обошлось, Сушенцов оставлен в аспирантуре.
— А... а Иван Фомич? — спросил отец.
Усмехнувшись, Каретников успокоил:
— А Иван Фомич, согласно твоим чаяниям, так, кажется, и не воспользуется нашей идеей. Словом, все как в сказках: добро и справедливость восторжествовали.
— Что же сказки?.. — серьезно проговорил Михаил Антонович, не обращая внимания на иронический тон сына. — В них просто подмечена реальная закономерность. Как раз именно в жизни так: пусть часто и с опозданием, но истина все-таки берет верх. Какая-то, знаешь ли, поразительная конечная справедливость...
Андрей Михайлович не стал продолжать этот разговор. Бесполезно было говорить, что не все, далеко не все доживают до этого приятного момента, да и порок, похоже, не догадывается о своей конечной обреченности. Нет, видимо, у него для этого достаточных оснований. Как объяснить такому, как его отец, что обычная живая жизнь не подчиняется незыблемым нормам одного лишь добра и обязательной справедливости?
Впрочем, кафедральные дела и в самом деле сложились, как считал Андрей Михайлович, достаточно справедливо: Сушенцов, оставшись в аспирантуре, через два года успешно защитился, еще через пять лет, совсем недавно, стал доцентом, а Ивану Фомичу в свое время не только хватило понимания, что именно Каретников достоин возглавить их кафедру, но, как и прежде, Фомич тепло относился к нему — Андрей Михайлович это чувствовал и тоже проявлял к своему заместителю вполне искреннюю ответную симпатию.
Что же касается незавершенной диссертации Ивана Фомича, то однажды Каретникову пришло в голову сравнение — конечно, не ахти какое серьезное и, как он допускал, вполне уязвимое, тем более своего собственного опыта на сей счет у него не было, — что тут, наверно, как с любимой женщиной бывает: либо в первые же годы уходишь к ней от жены, либо, затягивая отношения, уже так никогда и не соберешься. Говорят, правда, что многие потом всю жизнь страдают из-за своей нерешительности, но — кто знает? — возможно, в этом тоже есть определенная справедливость?
9
После смерти отца все постепенно возвращалось в их доме к обычному, устоявшемуся годами. Так же на полную громкость включены были сразу и радио, и телевизор на кухне, снова ожил телефон и, перекрикивая весь этот гам, разговаривали между собой о текущих делах мать и жена. Каретникову начинало иногда казаться, что только он один и замечает постоянно, как осиротел их дом, как пустует отцовское место за столом, как не светится на кухне поздними вечерами настольная лампа, под которой, близоруко склонившись над стопкой тетрадей, отец, бывало, медленно, с видимым удовольствием проверял школьные сочинения. Да и сама эта лампа с треснувшим абажуром зеленого стекла куда-то подевалась, надо было у матери о ней спросить.
— Я ее в кладовку спрятала, — сказала Надежда Викентьевна задрожавшим голосом. — Она мне так папочку напоминает...
Никогда при жизни отца она не называла его «папочка», и это вдруг появившееся слово ощущалось Каретниковым как что-то нарочитое, неестественное и всякий раз коробило его. С удивлением он посмотрел на мать: потому, что настольная лампа напоминает ей об отце, мать и снесла ее в кладовку?!
— У тебя же в кабинете хорошая лампа, — сказала Надежда Викентьевна.
Каретников ничего не ответил, нашел в кладовке настольную лампу отца и перенес ее к себе. После этого, как ему показалось, кабинет стал много уютнее, Андрей Михайлович даже заметил, что и работается ему под этой лампой гораздо лучше.
Вообще бережное отношение к вещам, которыми отец пользовался или хотя бы изредка прикасался к ним, приобрело в глазах Андрея Михайловича какую-то особую значимость, подчеркивало верность памяти об отце, стало своего рода символом — пусть, как всегда в подобных случаях, безнадежно запоздавшим, но оттого еще более серьезным и важным, раз при жизни отца никакого отношения к его личным вещам и предметам у Андрея Михайловича попросту не было, он вряд ли и замечал-то их, чтобы хоть иногда проявить некоторое любопытство. Теперь же, растравливая себя и ощущая от этого даже определенное удовлетворение, как бы очищаясь от некой вины за свою невнимательность к отцу при его жизни, Андрей Михайлович вспоминал и отыскивал все, что так или иначе связано было с отцом.