— Годов восемь назад сообразил я жениться. Ага. С горя, значит. Ведь встанешь утром — один, днем — обратно один, ночью — тоже. И нашел я себе тут на рейде молодушку. Толстую, веселую. Иду как-то вот здесь по берегу, а мимо «Ретвизан» плот тащит и… ага, гудит. Стыд меня заел. Вот как голодный косточку обгладывает, так меня стыд… На пенсию Никифоров ушел и тоже помер. Недавно. Теперь сын у него по Каме плавает… Сегодня капитаном в первый рейс идет. На «Ретвизане», на новом.
Кругом тишина. Но чем больше я вслушиваюсь, тем сильнее убеждаюсь в ее обманчивости. Со всех сторон доносятся звуки и шорохи, и даже сама река не безмолвна, она словно дышит.
Старик молчит, и чтобы продолжить разговор, я спрашиваю:
— А как здоровье у вас? Сердце?
— А ну его, сердце-то. Дурака валяет. То скачет, то останавливается. К врачам меня направляли, анализы со мной делали. Стыдно сказать, чего я только в больницу не носил, чепуху разную в баночках да бутылочках… Тьфу! Лекарства потом всякие пил. На что? Старость не вылечишь.
— Детей у вас не было?
— Троих войне скормили.
Через лунную дорожку прошел катерок, и часть ее некоторое время тянулась за ним.
— Шу-у-умная река стала, — говорит старик. — Ране, бывало, в дальние-то годы, в день один-два парохода прошлепают, а ныне… и теплоходы тебе, и паротеплоходы, и вообще всякие… Многие ночи у меня без сна. На берегу сижу. А дома если, от каждого гудочка-свисточка просыпаюся. Все мне охота «Ретвизана» послушать… А Никифоров-то… он тоже плотоводом был… Считай, полжизни у меня под ногами палуба, и на земле-то я вроде в гостях…
Видно, как от реки начинает отделяться туман. Тает луна. Исчезает дорожка. Мы долго сидим молча. Я не жалею, что опоздал на трамвайчик и вынужден коротать ночь на берегу.
Река дымится.
— Вот так, значит, — задумчиво произносит старик, — тяжело на реке работать, тревожно… — Он снимает выгоревшую капитанскую фуражку, проводит рукавом по лысине. — Не идет что-то никифоровский сынок… Нет, вон показался.
Старик резко поднимается, суетливо надевает фуражку.
Сверху — расплывчатым пятном с сигнальными огоньками — приближается буксир.
— «Ретвизан»… «Ретвизан»… — шепчет старик, будто зовет.
Все отчетливее проступают очертания широкобокого судна. Оно дышит трудно, шумно.
Буксир напротив нас. Канат, соединяющий судно с длинным плотом, не виден, но даже отсюда, издали, я чувствую, что он есть. Мне кажется, что я слышу, как он звенит от напряжения.
Лицо у старика растерянное, он пытается улыбнуться, шарит сзади руками, как делают, когда нащупывают стул…
И когда старик опустился на скамейку, мощный крик гудка ворвался в утреннюю тишину и, радостный, молодой, стал подниматься все выше и выше…
1957 г.
Возьми ее с собой…
Рассказ
Услышав стук в дверь, Захар отодвинул от себя фотографию девушки с лукавым лицом, которую давно уже разглядывал, и сумрачно отозвался:
— Входи, мать.
Татьяна Ивановна выглядит почти старушкой, хотя пятидесятилетие ее отпраздновали или, как она говорила, отметили совсем недавно. Невеселый это был день рождения, потому что сын сидел невеселый. И она предложила радостным голосом:
— Иди, иди, конечно. Ведь тебя ждут.
Захар вернулся под утро, и она еще долго слушала его счастливое дыхание.
Невысокая, сухощавая, Татьяна Ивановна двигается осторожно, будто плохо видит. Пальцы рук при этом вытянуты вперед, как бы от желания потрогать встречающиеся на пути предметы.
Она улыбается виновато, словно пришла просить у сына прощения.
— Пила валерьянку, — полувопросительно говорит Захар.
— Профилактика, сынок.
Захар спрашивает резко:
— Неужели ты думаешь, что я уеду один?
— Нет. Вдвоем. С ней.
— И с тобой.
Маленькое лицо Татьяны Ивановны становится растерянным, она водит перед собой руками, словно раздвигая невидимую занавеску, и торопливо бормочет:
— Нет, нет, она не любит меня… я буду мешать вам… Пиши только чаще… и подробнее.
— Вы еще помиритесь.
— А мы и не ссорились.
— А мы и не ссорились! — в голосе Захара проскальзывают раздраженные нотки, и он, извиняясь за них, обнимает мать. — Скоро свадьба, а ты не хочешь быть откровенной, не хочешь ничего посоветовать.