Уже у метро мы на последние деньги купили по бутылке безнадежно старого «Жигулевского». Даня все хмурился, как — впоследствии выяснилось — всегда по утрам.
— Мне кажется, я скоро уйду в запой. Я хочу уйти в запой. Вы же не знаете, как я могу пить.
Я знал, как он может пить, от него же. Видимо, он не лгал, даже наверное не лгал, он мог пить много, и в прошлом много пил. Но тогда, услышав, мне подумалось, что его хмурое утреннее сердце не со мной, и мне захотелось спросить: «Даня, а как же я?» Но я не задал этого малодушного вопроса: во-первых, потому что не имел на него права, во-вторых, потому что разум подсказывал мне, что расстанемся мы не скоро. До разлуки мы еще не созрели.
И следовало мне думать, не когда мы расстанемся с Даней, а как мне разойтись с Робертиной.
О, я вижу, Ты давно ей прискучил. Потерпи следующую главу.
XVII
Зачем, о блаженный, ты пренебрегаешь мною, жалобно мычащей?
Сейчас, когда я, наконец, движимый скорее усердием, чем вдохновением, приблизился к последней главе про Робертину, я в некоторой оторопи вдруг задал себе вопрос: а зачем, собственно, я о ней писал? Почему я решил начать эту книгу именно с этой скандальной и малоинтересной истории? Того мало — с какой тошнотворной заботой я смаковал все гадостнейшие подробности нашего сожительства! Почему мне было не сказать в двух строках, что «на протяжении последних семи месяцев я вступил в принесшие мне много неприятностей отношения с одной особой», или в этом роде? Я что-то потерял, пока писал, писал увлеченно, помногу, но зачем? Я совершенно утратил цель. В ужасе я смотрю на то, как во все стороны пухнет моя книга, — она стала каким-то литературным аналогом Варечки.
Ах, да, искренне запамятовал: ведь только романа с Робертиной Ты обо мне и не знал — все прочее мы прожили вместе и куда веселей и умней, чем я про это пишу. Но тут же я, столь любящий бытовой анализ, задумываюсь и над тем, почему же я позабыл эту вперед поставленную цель? Что есть роман, как не скрытая жизнь героя, та жизнь, о которой никто ничего не знает?[18] И я увлекся живописанием моей тайной жизни.
Как ни искренни были мы тогда друг с другом, я и Ты, скрытого и тайного оставалось больше. Я отчетливо хорошо помню те дни. Кое-что я записывал в дневник, и эти записки помогают восстановить ход событий и припомнить тогдашние переживания. И как же грустно и забавно видеть сейчас, что все было иначе. Я не знаю, понятно ли я говорю, но я вот о чем: я о том, что ведь все вы — и адресат, и герои, тогда, еще не так долго назад, были в убежденном мнении, что видите мир истинным, не искаженным, что я вернулся к Марине по любви (так думала она), Даня мнил, что привязался к юродивому ученому, Робертина жила в счастье первой любви и полагала его вечным, когда от него потянуло мертвечиной. Ободовская всыпала в нос «гербалайф» и рассчитывала в скором времени избавиться от этой приятной, но разорительной привычки, как ее приятель Джордж; Варя, выросши из своего гардероба, почитала, что с понедельника похудеет. А все это было не так, и я видел, что не так, но ломал дурака.
Я настаиваю, что не стал умнее с той поры. Я утверждаю письменно, что то, что вижу я сейчас, по прошествии времени, было отчетливо видно мне уже тогда. Иной задал бы вопрос, отчего же я тогда не порушил в завязи эту лживую жизнь, почему я не попробовал с теми же людьми, людьми достойными и умными, сочинить жизнь по новому, по новейшему образцу? А с чего это Ты взял, что мне это нужно? Не нужно мне совсем. Я прекрасно жил. И вообще, я не искатель истины. И сейчас меня слушать не надо: как все умные люди я начинаю пускать пузыри, коснувшись онтологических вопросов бытия. Лучше всего я выгляжу в салонном трёпе, каким и является эта книга. Не домогайся, зачем я пишу. Твоя задача меня не бесить. Мoй роман. Что хочу, то и делаю.