Она повеселела.
— Однажды я исповедовалась у совершенно глухого священника. — Она засмеялась, — Страшно вспомнить. Дело было перед пасхой, и все стремились своевременно очиститься от скверны. Но он почти ничего не слышал. И каждый раз, когда я говорила ему что-то, переспрашивал громким голосом, разносившимся по всей церкви: «Что вы сделали, дочь моя?» Вся очередь помирала со смеху.
— Вы католичка?
— Нет.
— Почему же вы пошли на исповедь?
— Я была католичкой.
— А теперь?
— Первые двадцать лет моей жизни, несмотря на все что со мной происходило, когда меня передавали из рук в руки, из страны в страну, у меня все же была некая опора. Церковь. В моей привязанности к церкви было что-то невротическое. Во время мессы я порой впадала в транс и получала чуть ли не противоестественное удовольствие от причащения кровью и плотью Христовой.
Она снова повернулась ко мне, но я не видел выражения ее лица.
— Затем, когда я рассталась с Бенджамином, я поняла, что церковь — это ловушка. Она только мешает быть честной по отношению к самой себе. И я порвала с нею. — Она с минуту помолчала, я слышал ее легкое дыхание. — В каком-то смысле это было мучительнее, чем разрыв с любимым. Я понимала, что после этого у меня не останется ничего. Это был последний предмет, убранный из комнаты.
— Как вы решились на это?
— Просто я не могла иначе.
— И что же теперь?
— Теперь пытаюсь со всем справляться сама. Надо научиться стоять на собственных ногах. Мне не нужны костыли. Я хочу смотреть миру прямо в глаза.
— Мне хотелось бы помочь вам.
— Никто не в силах мне помочь.
— Я помогу. Только дайте мне шанс.
Мы в первый раз поцеловались. По этому краткому прикосновению, ибо поцелуй был легкий, почти беглый, словно мы оба боялись того, что могло за ним последовать, я понял, что дело того стоило.
Мы вернулись к дому тетушки Ринни. За время нашего отсутствия шум поулегся, часть гостей разъехалась, но вечеринка еще продолжалась. Я открыл дверь машины и попросил Беа подождать меня в ней.
— Посидите немного. Я сейчас вернусь.
От тетушки Ринни я позвонил к себе на квартиру (народу было еще так много, что на меня никто не обратил внимания). Бернард взял трубку.
— Ты уже лег? — спросил я.
— Конечно, нет. Я же сказал, что подожду тебя.
Я секунду помолчал:
— Слушай, Бернард, давай поговорим в другой раз. Завтра, когда угодно.
— А, — в его голосе послышалось разочарование, — так ты не вернешься?
— Вернусь. Но не один. Ты не мог бы перебраться в другую комнату?
Он что-то сердито пробормотал и бросил трубку.
Пройдя через забитую гостями и полную дыма гостиную, я поспешил вниз, к машине. Стрелки часов на приборном щитке показывали четверть третьего.
Когда мы свернули к Жубер-парку, Беа сказала:
— Я живу в Береа.
— Останьтесь со мной, — Я посмотрел ей прямо в глаза. — Ладно?
Она тихо вздохнула и ничего не ответила.
Стоянка машин была в квартале от моего дома. Потом мы ждали лифта в подъезде, освещенном призрачным неоновым светом. Никто из нас не проронил ни слова.
В гостиной горела только настольная лампа.
— Хотите принять ванну? — спросил я. — А я пока приготовлю кофе.
— Хорошо.
Я поставил на проигрыватель пластинку Моцарта, уменьшив громкость, чтобы не мешать Бернарду. Мне было странно думать, что он здесь, за закрытой дверью соседней комнаты. Ведь если бы он все-таки пошел на вечеринку, то с Беа познакомили бы его. И это с ним она сбежала бы в ночь. Ему она рассказала бы все, что поведала мне. Она была «предназначена» для него. Я, собственно, лишь заменил его, был его суррогатом. На время мы поменялись местами. И теперь он спал за дверью.
Через полчаса Беа вышла из ванной в моем халате, босая, с мокрыми волосами. Мы молча пили кофе и слушали Моцарта. Время от времени за окном проезжала машина. Доносился тихий, едва слышный гул ночного города. Легкий ветерок слегка колыхал занавески на окне.
Когда я вернулся из ванной, она была уже в постели.
— Выключи свет, — сказала она, когда я откинул простыню.
Я лег рядом с ней и обнял ее. И снова услышал, как она вздохнула.
— В чем дело? — спросил я.
Она не ответила. Просто взяла мою руку и положила себе на грудь. Что-то робкое было в этом жесте, какая-то деликатность, тронувшая меня. Словно она хотела сказать: что нам еще остается? Пусть так и будет.
Все время, пока мы предавались любви, я помнил о Бернарде, слышавшем ее стоны и вздохи, когда она потеряла власть над собой в неистовстве, восхитившем и взволновавшем меня.