— Ты юн и восторжен. В твоем возрасте многим свойственно принимать за любовь физиологические потребности.
— Я говорю серьезно.
— Эта крошка — дикарка.
— Надеюсь, я в силах укротить ее.
— Конечно, в силах. Но с ними — как с лошадьми. Объездишь самую горячую, усмиришь ее и тут-то поймешь, что тебе чего-то не хватает — может, как раз того норова, который ты из нее выбивал. А его уже не вернешь.
— Ты пессимист.
— Или реалист, — ответил он, — идеалистически настроенный реалист.
В таком же духе он ответил мне, когда во время одной из наших ежедневных прогулок по ферме — поиск разбежавшихся овец, укрепление плетня или просто променад — я спросил его о причине столь покорного следования родительской воле: почему он, убежденный атеист, разыгрывает при них эту комедию, участвует в богослужении, лишенном для него малейшего смысла.
Он отмахнулся:
— А почему бы и нет? Тебе мое отношение к этому известно. Я никогда не скрываю своего мнения от людей, способных внять доводам разума. Но зачем напрасно расстраивать тех, кому это не дано? Они мои родители, они старики, я люблю их и уважаю.
Когда речь заходила о политике, он при случае пускался с отцом в спор, но обычно отступал, если дело касалось чего-нибудь слишком серьезного. Основные споры велись вокруг вопроса об избирательном праве для цветных.
— Это чистое надувательство, — говорил Бернард. — Разве Малан не призывал цветных в тридцатые годы голосовать за националистов, говоря, что они такие же африканеры, как и мы. А теперь объявляет, что якобы вершит божью волю!
Старик бывал смущен, он не мог вникнуть в обвинения, предъявляемые сыном.
— Я признаю, что наш народ очень грешен, — сказал он как-то после вечерней молитвы (Библия еще лежала на столе, а на ней очки с золотыми дужками). — Мы, знаешь ли, вроде евреев. Я часто замечал, что, когда все идет хорошо, тут-то у нас и начинается всякое. Африканер силен в пустыне, а не в роскоши египетской.
— Значит, ты согласен, что с существующим положением вещей мириться нельзя?
— Конечно, нельзя. Но в каждом случае можно поступить либо верно, либо неверно. И неверно было бы восставать против своих пастырей, вершащих волю господню. Господь поможет тем, кто усердно молится.
— Ты, однако, восстал против политики правительства во время войны и даже угодил за это в тюрьму.
— Тогда Ян Смэтс сошел с правого пути, предназначенного бурам, и затеял шашни с Англией.
— А если Малан тоже сошел с правого пути?
— Не мели чепухи, — оскорбленно оборвал его старик. Повернувшись ко мне, он подмигнул: — Ума не приложу, где этот парень набрался всякого вздора. Вообще-то он такой с самого детства. Как-то раз, когда ему было лет восемь-девять, он убежал купаться и сиганул с плотины, не зная, что там стало совсем мелко. Он стукнулся головой о дно, черномазые мальчишки вытащили его из воды полумертвого. Он болел несколько месяцев — был наполовину парализован, да и с башкой не все в порядке. Но вот однажды я попросил его о чем-то, а он повернулся ко мне и говорит: «Не хочу». Ну я пошел к жене и говорю: «Старуха, можешь не волноваться. С парнем все в порядке, он опять закочевряжился».
Бернард ухмыльнулся. Но он был вроде бульдога: если уж вцепился во что-нибудь, челюстей не разожмет.
— Не уходи от темы, отец. Если в войну было правильно бороться против правительства, то это и сейчас правильно.
Старик долго сидел молча, уставившись на свои большие, натруженные руки. Затем, не поднимая головы, произнес:
— Не скажу ни «да», ни «нет». Это вещь сложная, и такими ответами здесь не отделаешься.
— Даже если видишь, на чьей стороне правда?! — выкрикнул Бернард.
— Почему бы вам не оставить этот спор? — сказала, не прекращая вязать, мать Бернарда с другого конца стола. — Мы даже Библию не убрали.
— Я хочу, чтоб отец мне ответил.
Дядюшка Бен поднял голову, его длинные седые волосы напоминали гриву старого льва.
— Единственный мой ответ: никто не знает, какова будет дорога. Одно можно сказать наверняка: какую дорогу ни выбери — идти по ней надо осторожно. И что ты ни делай, хоть езжай, куда хочешь, хоть не отрывай задницу от стула, все в руце божьей.
Его жена всегда чувствовала, когда спор заходил слишком далеко. По-прежнему не отрываясь от вязания и даже не поднимая головы, она закричала громким голосом, слишком громким для ее тщедушного тела:
— Рашель!
Одна из чернокожих служанок появилась на пороге.
— Принеси нам кофе, — сказала тетушка Ленни.