Но ведь это — «Земля дыбом», и в ней частица великой революционной страсти к низвержению старого, чем полнился наш мир.
— Это здорово, — сказал я себе с тем большей настойчивостью, чем меньше мои чувства готовы были подкрепить мое утверждение. Я как бы подавлял собственные чувства, не хотевшие мириться где-то в самой глубине с декларативным искусством.
Я шагал рядом с Нинкой по вечернему городу, восхищался спектаклем и вместе с тем испытывал смущение, словно я предавал искусство, которое совсем недавно научился понимать и любить.
Нинка была непосредственна. Ее привели в восторг и зал, и освещение, и люстры, и бра, и жар электричества, и дыхание театра, смешанное с тревожным прохладным воздухом сцены, откуда летел к нам свежий ветер. Спектакль шел без занавеса, и Нинка не увидела в тот вечер голубого чуда, отделяющего вымысел от жизни.
— Почему «Земля дыбом»? — спросила Нинка. — Революция для того, чтобы ничего на земле не было дыбом, а все как надо.
— Нет, — сказал я упрямо, — все старое надо сломать. Неужели ты не понимаешь?
Мы едва не поссорились.
Мы вышли из театра, в котором все еще дышало прошлым: и свет люстр, и старые кресла, и мелкие страсти капельдинеров, проводивших на свободные места за какой-нибудь миллион.
Перед театром молчал старый фонтан. Осенью в нем плавали желтые трехлистные опахала каштанов. Зимой в нем собирался снег, таял к весне, и, когда его оставалось совсем немного, воробьи купались в нем и пили талую воду. А сейчас старый фонтан высох, как жарким летом ручей, и в нем лежали зеленые листья каштанов, брошенные детьми.
И все же он был красивый. Простой и красивый. В старом была своя красота, я ее чувствовал и отвергал, хотя красивое, сколько бы ни прошло веков и событий, не может стать уродливым.
Мы шли темными улицами. Я взял за руку Нинку, и мы долго говорили о театре.
— Знаешь, даже мурашки бегают по спине — так хорошо, хотя и непонятно. Ты понимаешь?
Я сказал, что понимаю, — так мне хотелось понимать. Но я боялся неправды и прибавил:
— Не совсем.
Было темно, и я вел Нинку за руку. И это было особенно хорошо, потому что никто нас не видел. И она вдруг замолчала, и я сразу почувствовал, что ее рука в моей руке, и тоже замолчал. Но ненадолго, потому что занимал нас театр.
И Нинка, конечно же, сказала, что она могла бы стать актрисой и, может быть, теперь обязательно станет.
А я рассказал, что хочу открыть еще не открытый остров. И может быть, я займусь этим делом, если не все острова открыты.
— Ничего, для тебя еще найдется остров, — сказала Нинка.
Я не был уверен в этом и рассказал ей о капитане Гаттерасе. Я не любил девочкам рассказывать о капитане Гаттерасе, потому что они ничего не понимали в силе воли, с которой этот человек стремился открыть Северный полюс.
И снова мы вернулись к театру, потому что если что-нибудь очень крепко ложится на сердце, от этого не так-то легко уйти.
Мы посидели с Нинкой в ее дворе на той скамейке, откуда открывалась железная дорога. Вдали, в темноте, проплывали зеленые и красные огни.
— Поехали в Москву? — спросила Нинка.
— Когда-нибудь поедем.
Стало свежо, и Нинка подвинулась к моему плечу. Мы сидели молча. Огни железной дороги звали Нинку.
В этот вечер, у самых дверей, прислушавшись к тишине и темноте в комнате за мастерской отца, Нинка вдруг вскинула руки, обняла меня, и я в первый раз поцеловал ее в губы и в белые зубы, светившиеся в темноте.
— Не надо!.. Ну зачем ты!.. Как тебе не стыдно!..
Но мне не было стыдно.
Так началась полоса романтической дружбы. Длинное лето миновало в ее свете — лето на высоких днепровских холмах.
Мы прочли тогда множество стихов, и среди них Блока, которые навсегда для меня соединились с этим временем и с Нинкой.
Стихи Блока были величайшим открытием. В них для меня в ранней молодости музыка побеждала мысль. Потом лирическая мысль слилась с музыкой.
Блок так полно выразил свою душевную жизнь, необыкновенно сложную, жизнь человека высокой культуры во всем и, вероятно, прежде всего в энергии и глубине душевного строя.
Лирика Блока — поэтическая летопись душевного мира. И вместе с тем она вечный учитель чуткости, нежности, страсти, любви, хотя люди, среди которых она родилась, нам далеки, она — величайший двигатель душевной жизни, на поридает чувствам и мыслям ту глубину и богатство, которые каждому из нас, без Блока, пришлось бы добывать и раскапывать многие годы.
Пессимизм, горечь, опустошенность души в некоторых его стихах похожи на противоядие. Кровь осваивает его.