Много всего было в жизни. Но этот посев леса стоял у истоков важнейших открытий. Он был связан со всем хорошим в моей жизни, что было до тех пор: с дворовым братством, с Колей Боженко, с высокими каштанами моего детства, с рождением музыки среди теплых снегов, со всеми, кого я любил и кто меня любил, с бродяжничеством у Черного моря, с Нюрой и Соколком, о которых я никогда больше ничего не узнал…
Прелесть мира и красота — они жили вокруг меня в то время.
И было в той поре и не имевшее имени чувство, о котором я говорил вначале, — любовь к родным местам, к земле и ее шири. Но самым красивым в этом мире красоты был человек. И эту мысль я не столько понял, сколько ощутил, когда проснулся на сене в сторожке.
Свет на заре был чист и ярок и снопом прозрачных лучей падал в разбитое окошко над дверью. Я сел на нашем примятом ложе и возле Стася, запрятавшего лицо в сено, увидел Нюньку и ее тронутое весенним загаром лицо. Оно было обращено к свету и улыбалось в полусне. Лучи щекотали ее, но ей хотелось спать и не хотелось просыпаться. Одна косичка своей кисточкой забиралась ей в губы.
Солнечный жар лился сквозь оконце, отражался от сена, скользил и дрожал в нем и, казалось, завел свою утреннюю песенку. Может быть, она ее услышала. Она вдруг чихнула и широко раскрыла голубые глаза. На мгновенье они стали круглыми при встрече с миром, который ей предстал, а потом сразу улыбнулись лучам, золоту сена и всему тихому и сонному миру сторожки.
И не то чтобы Нюнька была особенно красива в это время, но свет и удивление вдохнули в ее девчоночье лицо красоту и бессознательную любовь к жизни.
— Не смотри на меня, — сказала Нюнька, смущаясь, словно чувствуя, что я подглядел какую-то тайну на ее лице, — люди, когда просыпаются, некрасивые.
Но это ее утверждение относилось к людям, много пережившим, а она только начинала жить. Надолго мне запомнилось лицо Нюньки, и это была память о человеческой красоте, о красоте естественности, прямодушия, чистых мыслей, жажды счастья, о красоте всего лучшего, что существует в самом простом человеке.
В это же время не оставляли меня и мои приятные и тревожные заботы — забота о дальнейшем ученье (отец видел в этом смысл жизни), забота о выборе профессии (я еще не сделал этого выбора) и, наконец, самое главное — забота о месте в жизни и в том, что творили и распахивали вокруг животворящие силы революции. Все это было впереди.
Все было впереди.
— Вставать, вставать! — сказал отец, проснувшись от Нюнькиного чиха.
И вот начался новый день! Но то, что мне смутно открылось при теплом и чистом свете на заре, это уже было начало другой повести.
СЛУЖИЛИ ДВА ТОВАРИЩА…
Повесть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Вспомните удивительно раннюю морозную зиму 1941 года и представьте мысленно пятачок под Ораниенбаумом — пядь земли в полукольце блокады и вдали над замерзшим белым заливом заснеженный купол Кронштадтского собора.
День за днем, ночь за ночью уходят, бегут над Родиной — над тысячекилометровым фронтом от Белого до Черного моря: над Рыбачьим полуостровом; над Ладогой; над подмосковными лесами в зимнем нежном уборе; над привольными русскими реками — Осколом, Доном и Северным Донцом; над бескрайней южной степью, где, наверно, тоже выпал снег; над разбитой Керчью; над осажденным Севастополем, где я прошлым летом на бульваре слушал веселую танцевальную музыку и ел мороженое, и над крохотным аэродромом, где стоит наш полк морской авиации, где живу я и мои товарищи — самые близкие мне люди на земле.
У нас много работы: мы каждый день бомбим немецкие коммуникации, разрушая наши мосты, наши дороги, наши полустанки, сжигая наши северные леса, где летом мы собирали землянику и малину, а осенью — грибы. И от этого тяжело.
У противника в ту пору было значительно больше самолетов, потому нам, летчикам, так трудно. Иногда ему удается прорваться к аэродрому и сбросить бомбы, но не прицельно: он боится ястребков и зенитчиков. На другой день вставляем новые стекла в подслеповатые оконца землянок.