Выбрать главу

Не знаю, случайно или нарочно оговорился Соловьев, — наверно, случайно, — но в землянке стало очень тихо, и все посмотрели в мою сторону.

Я уже порывался взять слово и, вероятно, сказал бы что-нибудь несуразное и лишнее — так я был взволнован и сбит с толку за несколько часов, миновавших с самого моего возвращения, и летчики уже загудели в ожидании моей речи, — но тут взял слово командир полка.

— Случай интересный, хотя и печальный, — сказал он, подумав. — Вот мы все говорим о Ярошенко и Калугине. Калугин, конечно, допустил ошибку, он виноват. Но многие из вас смотрят на Борисова и даже оговариваются случайно или не случайно, как майор Соловьев. Почему же в самом деле оговорился товарищ Соловьев?

Командир замолчал, словно подыскивая правильные слова для мысли.

— Прежде всего о Борисове. Мне не за что его наказывать. Он просился у Калугина и у меня в город. Основание? Личные дела, сердечные дела, несомненно, серьезные дела, тут я не ставлю Борисова под подозрение. Он упрашивал, настойчиво упрашивал. Особенно Калугина, как я знаю, допекал. Калугин разрешил отъезд, и я поверил Калугину и пожалел Борисова, прямо сознаюсь — пожалел, и отпустил. И вот что из этого получилось: Калугин разбил машину. Разбить он мог, конечно, и с Борисовым и даже не вернуться — все бывает на войне, но ведь беда случилась из-за неопытности товарища Ярошенко. И будь Борисов на своем боевом посту, а не в Ленинграде — и капитан Калугин вернулся бы с удачей. С точки зрения уставной Борисов ни в чем не провинился и ни в чем не погрешил. А по совести… По совести — пусть подумает сам Борисов.

Майор говорил все это своим сухим и ровным голосом, временами останавливаясь, и все же этот холодный, необщительный человек вдруг предстал передо мной в новом свете.

— Оказывается, устав не может все предусмотреть, — продолжал майор, — и если точно следовать уставу, то виноваты я и Калугин. Но и Борисову есть над чем подумать… Очень скоро, может быть завтра, начнутся решающие операции (мы в своем кругу, и я могу это сказать). Готовился ли Борисов к ним? Конечно, готовился. Но, оценивая все, что случилось, не совсем правильно готовился… Конечно, он занимался с летчиками маршрутами в связи с общей тактической задачей по моему указанию, но душевно он недостаточно этим жил. В том-то и дело, товарищи: живи Борисов всей душой своим делом, готовься он к предстоящим боям — не стал бы он в такое время проситься в город, уезжать на двое суток. Поймите меня правильно. Не должен был он этого делать, именно по совести не должен был. Тут и проявилось его слабое место. Повторяю, дисциплина тут ни при чем, и Борисов — командир дисциплинированный. Но думаю, он не был в эти дни полностью с нами. Вот это больно. А ведь Борисов — кадровый командир, это надо учесть, товарищи. Ведь мы на таких должны опираться, как на каменную гору, в первую очередь на них, а не на молоденьких. Вот к нам скоро придут учителя и агрономы, ставшие летчиками, и боюсь, товарищи, придется нам, кадровым командирам, подумать, чтобы не ударить лицом в грязь. С таким выводом я и заканчиваю разбор.

Каждое слово майора было для меня как нож.

Все молчали.

— Пусть Борисов скажет, — крикнул кто-то.

Я был в таком волнении, что не разобрал, кто говорит.

— Пусть скажет, если хочет, — сказал майор.

Я встал и, едва сдерживаясь, заявил, что говорить не в состоянии, хотя мог бы многое сказать. Но еще скажу об этом когда-нибудь, и что больше всего мне жаль нашу машину.

— А чего вам? — крикнул с места Ярошенко. — Не вы ее ломали, не вам и жалеть.

Я не успел ответить. Начальник штаба закрыл собрание.

* * *

В тот же день по настоянию Калугина меня отчислили из эскадрильи. Калугин был раздражен до бешенства и старался со мной не встречаться.

Я пошел в первую эскадрилью. Я знал, что штурман командира звена Матвеева был ранен в последнем вылете. Правда, Матвеев со дня на день ожидал нового штурмана, но пока суд да дело — у него был неполный экипаж.

Когда я пришел, Матвеев чистил пистолет. Он яростно протирал ствол тряпочкой, намотанной на шомпол, и ругался.