Но ответа мне не было. И решил я поехать без приглашения, положиться на случай. Вот я, значит, хожу по тропинке к лесу, где, как говорили, часто гулял Толстой.
И действительно, выходит из ворот Лев Николаевич. Время было летнее, жаркое. Идет он в рубашечке, ворот расстегнут, на голове шляпа от солнца, рука за поясом. Совсем как его Илья Ефимович Репин рисовал. Я пошел к нему навстречу. Остановился и объясняю, что писал ему и зачем.
Он мне говорит:
«Вон скамейка, посидим».
Учитель поглядел в пасть печи, как будто там он видел то, о чем рассказывал.
— Иду я рядом, и странно мне, что этот человек, с которым я рядом иду, написал «Войну и мир», и «Анну Каренину», и «Казаков». Вот не будь его, — и мы бы о себе вполовину меньше знали. Вам, друзья, это не очень понятно. Но если когда-нибудь вспомнится, то пригодится… Ну-с, садимся на скамеечку, и я, значит, очень волнуясь, говорю, как мне его литературные произведения дороги и как учение его открыло мне глаза, а вот все же, как жить, не знаю. Лев Николаевич слушает и на лесную опушку смотрит. И вдруг говорит:
«Смотрите, смотрите, заяц! Ишь ты, как улепетывает!» И засмеялся глуховато, по-стариковски. Глаза загорелись.
Я посмотрел на опушку, забыл, на чем остановился, покраснел, а Лев Николаевич как ни в чем не бывало. Словно хотел оборвать поток моих не в меру возвышенных слов.
«Дам я, молодой человек, вам совет: учите детей. Это очень хорошее дело. И думайте о себе поменее, а о других поболее. Очень помогает от зубной боли в сердце». Говорит, а сам на мой с иголочки новенький костюм и кокетливый галстук смотрит. А я тогда был молодой, девушкам нравился, ну и было это самое мелкое мальчишеское щегольство…
На задних партах послышались пискливые девчоночьи смешки, но Александр Георгиевич не обратил на них внимания.
— Я вам почему это говорю, молодые мои друзья, — словно себе самому задал вопрос Александр Георгиевич. — Да потому, что не сразу я оценил эти слова, мимоходом сказанные Львом Николаевичем. Сам же он был нечеловечески трудолюбив и работоспособен. Не знаю, кто сказал, что работа — половина гения. Надо работать, и в революцию даже много больше, а вы изрядные бездельники… Я убежден, что половина счастья — научиться думать о других, — помолчав, сказал Александр Георгиевич. — Каждая революция — это такая великая попытка думать о других, когда тысячи поднимаются во имя миллионов.
По коридору кто-то прошел, гремя колокольчиком. Но Александр Георгиевич, видимо, не собирался уходить. Он вел последний урок в этот день и, задумавшись, сидел у печки.
В классе стемнело. Красный отсвет от огня скользил по нашим лицам. Ребята начали молча собирать книги.
— Александр Георгиевич, расскажите еще что-нибудь!
Он продолжал то ли рассказывать, то ли говорить с самим собой.
— Новичок, — обратился он снова ко мне, — зажгите нам электричество. Да придет в наш дом свет!
Я зажег свет, но он едва светил, как свеча. Казалось, лампочка под потолком вот-вот погаснет.
— Вы начинаете свое общение с науками в трудное время, — сказал, глядя на меня сочувственно, Александр Георгиевич, повторяя слова отца. — Вы читали когда-нибудь о революции?
— Нет, — сказал я.
— А я читала, — пропищала беленькая в валенках. — Я читала, как отрубили голову Марии-Антуанетте.
Александр Георгиевич кивнул.
— Революция — это попытка восстановления справедливости… Какие вы помните стихи, новенький?
Я помнил много стихов, не вполне разбираясь в их смысле, но отдаваясь их музыке. Я назвал несколько стихотворений.
— Хорошо, — сказал Александр Георгиевич, — такие прекрасные стихи надо читать мысленно. Читайте их про себя, мой юный друг, от этого они еще прекраснее.
Наследники
Все было как игра.
Особенно схожей с игрой казалась математика. Да, именно математика, которую преподавал старый учитель.
Я никогда по-настоящему не усвоил этой науки, но она своеобразно питала фантазию. И старенький Чепиков, похожий на мощи святого, худой, в очках, с косенькой бородкой, росшей куда-то вбок (он ее иногда пожевывал), был для меня условен, как фигура евклидовой геометрии в мире живой природы.
В жизни его занимали, казалось, только числа. Одни из них должны были делиться без остатка, другие возводиться в степень. Казалось, он всегда был готов играть в математическую игру.