Выбрать главу

На дорожке, по которой я сейчас шел, не было людей, которых я мог бы здесь узнать, а память подсказывала и лица, и фигуры. Когда-то у конца дорожки в деревянной будке сидела сторожиха, и мы все ее боялись. Может быть, поэтому я запомнил ее тяжелое серое лицо и седые волосы под платком. Она выходила из будки с метлой и подметала листья на дорожках.

Эта работа казалась будто нарочно придуманной взрослыми людьми, чтобы сад не был сказочным, чтобы ноги не утопали и не шуршали в листьях каштанов, чтобы желтые огромные листья кленов не взлетали от взмаха ноги в сверкающей, как антрацит, галоше.

Я не понимал, что огорчало меня тогда. Но сейчас понимаю: трезвость взрослых людей. Теперь я помирил вымысел и трезвость, фантазию мальчика и разумную деловитость взрослого человека.

Я шел по дорожке, и вокруг были мои каштаны. Они постарели меньше меня, хотя они, конечно, тоже выросли.

Дом, в котором я жил.

В нем было семь этажей, стоял он на тихом, сонном бульваре неподалеку от центра города. Мы жили на шестом этаже, в квартире с двумя балконами. С одного открывалась почти половина города, крепость за рощей на холме и котловина, застроенная домами, белыми и желтыми, и между ними — высокие тополя. В окнах по вечерам повсюду светился свет, и было хорошо смотреть в эти дальние окна и знать, что ты не один, что всюду вокруг люди.

Близость людей ласкала тебя. В детстве нельзя не любить людей, освобождающих от страха неизвестного.

Я смотрел вечером в котловину с зажигавшимися для меня окнами.

Другой балкон я тоже любил. Летом я спал на нем, а может ли быть что-либо более приятное, чем сон на балконе шестого этажа? Подо мной был бульвар с двумя рядами старых каштанов. Они тянули ветви до четвертого этажа. А выше они уже не могли дотянуться, им надо было еще подрасти.

Я спал на шестом этаже. В соседнем доме на четвертом спала женщина. Просыпаясь рано, я видел, как она, завесившись с трех сторон, тихо спит. Она не могла накрыть балкон чем-то сверху. И поэтому позволяла смотреть на себя, на свой сон.

Утром, когда летнее небо едва дышит жарой и ослепительной синью, она лежала, как и я, укрывшись одной простыней, и чаще всего улыбалась хорошим снам.

Я лежал и смотрел то в слепящее небо, то вниз и дожидался, когда женщина проснется. Она открывала глаза и, когда совсем просыпалась, смотрела на меня. Она улыбалась и даже кивала и потом в одной рубашке убегала с балкона.

Нашу квартиру я очень любил за эти балконы. И мне теперь хотелось посмотреть с них в котловину города и на балкон, где спала женщина, где и теперь летом, может быть, кто-нибудь спит.

Но сейчас была осень, прескверная мокрая погода. Зашел я в свой дом под вечер, в семь часов, когда сгущались сумерки.

Как изменились его размеры! Я вырос, а он стал меньше, хотя был все еще достаточно велик. Он, конечно, тоже постарел.

В парадной с двух сторон на стенах были две фрески. На одной — лес и ветхая избушка с огоньком в окне, а на другой — озеро и два белых лебедя. Довольно наивные и примитивные творения рук человеческих, эти картины не свидетельствовали о хорошем вкусе домовладельца. Но в детстве они мне нравились. И я сейчас присматривался к ним, словно на них могло появиться еще что-то, чего я раньше не замечал. Мне нравился и мрачный лес с одиноким огоньком, и лебеди в озере, высоко поднявшие головы, будто они прислушивались к какому-то шуму. Иногда я прислушивался вместе с ними, но ничего не слышал.

Однажды я обнаружил у опушки леса пририсованную углем кошку. Кошка эта явно была чужой в картине. Все в ней было насмешкой над работой художника. Она разрушала, убивала ту бедную правду, которую мог видеть в этом произведении неискушенный и нетребовательный человек. Может быть, сама кошка была не так плоха — она очень смешно изгибалась и топорщила усы. Но она разрушала мир картины, и все во мне протестовало против этого. Я подошел и стер кошку рукой.

Большое и малое было тогда одинаково значительно для меня. Я не торопился проникнуть в то, что волновало и мучило взрослых людей. Я жил в своеобразном мире, который создавал себе сам. Мне было достаточно этого тесного мира. Потом он раздвинулся.

Сейчас картины покрывала грязь, похожая на благородную патину. Она так все спрятала в ночную черноту, что на одной картине едва пробивался огонек из окна, а на другой — белоснежные крылья лебедей. Крылья едва светились среди черного неба и черной воды озера.