Выбрать главу

– Как, Феб? – Посмотрел глаза в глаза. У обоих, я знаю, не нужно зеркал – уставшие, покрасневшие, у меня – можете быть уверены – с легкой табачной желтизной. –  Как ты нарисовал Гиперборею? И почему она движется?

бог

Правду узнаешь только ты сам, только ты – и не ты вовсе; ответы на черных губах твоего внутреннего «я», твоей истинной, буйной сущности, спящей непробудным сном господина туманного Авалона.

Правду расскажу я.

профессор

Проснувшись в кромешной тьме, Грецион первым делом смотрит на часы – купил модный фитнес-браслет, студенты помогли с выбором, всегда старался бегать по утрам хотя бы два раза в неделю, но куда теперь, куда, – и видит, как замерло хрупким хрусталем время. Они остановились. Вновь, вновь, вновь. Часы – электронные или механические, – теперь всегда останавливаются на нем после страшного диагноза, знаменуя крестное шествие смерти, нашептывая: тик-так, твое время идет, тик-так, твое время истекает, тик-так, твое время кончилось, тик-так, нет больше времени; даже часы у него дома давно застыли: что на компьютере, что на электронном будильнике, что на настенном циферблате из виниловой пластинки.

Грецион отрывается от мерцающего экрана и, когда глаза привыкают к темноте, смотрит на стену, на часы его дорогого Феба среброкистого – те стоят. Что, если безвремье – желанная вечность? Тик-так, тик-так, тик-так… стоп.

На ощупь находит выключатель – какая яркая люстра, свет – что вода, свет – что жидкое золото! Тишина. Молчат часы. Молчит мир. Из звуков – только гудение в голове, только отголоски вчерашней флейты и отзвуки слов Диониса, черной галлюцинации. Грецион вдруг вздрагивает – не наблюдает ли бог из-за угла?! Нет. Пусто. Тихо.

И тогда Грецион, успокоившись на миг, замечает картину – и замирает. Пейзаж простирается вширь, от бесконечности и дальше, за стены квартиры, за черту города, за границу страны, за пределы мира; полотно, написанное крупными мазками, источает холод арктических фьордов, погружает в фантазию, уносит к неведомым скалам и полям – Грецион щурится – усаженным чернеющими виноградниками, а среди них – исполинские корни. Чуть позади – горы, затянутые белоснежной пеленой, укрытые снежной бурей, которая, кажется, вот-вот засвистит вокруг, подхватит и понесет прочь, прямиком к этим неописуемой красоты пейзажам, к черным обломкам словно бы египетских пилонов и греческих колонн, разрушенных могучими заледенелыми корнями мирового древа, питонами ползущими из-под земли. Это ли не истинные стражи Колхиды, привратники невозможного?

Все это – Грецион чувствует, – лишь часть бесконечности, сокрытой за рамками безграничного полота. Все это – Гиперборея.

Тени ее мудрецов смотрят сквозь картину, сквозь снег и виноградники, а Грецион, пораженный, загипнотизированный, не может ни ответить, ни пошевелиться.

Из мрака бездействия спасает солнечный Феб. Кладет на плечо руку, тяжелую, как у мраморной статуи – нет, нет, самого Каменного Командора! – оживает за спиной, требует посмотреть в глаза, встретиться с неизбежным.

Грецион, не оборачиваясь, говорит:

– Как, Феб? Как ты нарисовал Гиперборею? И почему она движется?

– Движется?! Ты, похоже, еще не протрезвел. – Он пытается смеяться, но дает петуха. Нервно пискает. Ударяет себя ладонью в грудь. Снимает очки, протирает, моргает. Надевает вновь и щурится. – Сколько же ты выпил? И стоит ли мне отчитывать тебя, как провинившегося студента? Мой дом – святилище. Дельфы. Ты сам так говорил!

Грецион наконец поворачивается. Должен ли он улыбаться? Должен. Почему тогда не улыбается? Почему так страшно, почему то жарко, то холодно, что это за зраза: тиф, чума, холера, желтуха, цинга, сифилис? Среброкистый Феб! Все такой же неунывающий, ищущий шпильку доброй насмешки даже в стоге давно прогнившего сена – компоста человеческой повседневности; все такой же, похожий на него, Грециона: готический гофмановский близнец, зеркальный двойник, Абаж для своего Жаба – Алиса, Алиса, скорее расколдуй нас! – все же способный на своевольные «па», ведь как можно двадцать лет дружить с точным своим отражением? Наскучит видеть те же движения, слышать те же мнения, быть плоть от плоти – его? своей? – читать те же книги, любить тех же актеров, знать те же анекдоты школьных лет, несуразные, но отчего-то смешные до обморока. Месяц, два, три, год – и разругаетесь вдрызг, разойдетесь, чтобы больше не видеться, чтобы не выносить этого сумасшествия. Грецион смотрит в глаза среброкистого Феба – мутные за грязными стеклами очков – и который раз думает: почему ты здесь, почему твой храм – каморка из стекла и бетона, почему ты не дышишь воздухом Тибета, чьи немые песни свели с ума Рериха и подарили мудрость тем блаженным монахам-мудрецам, улыбающимся в лицо смерти – нет, в лицо жизни, каждого ее мгновения: дурного ли, благого ли? И среброкистый Феб, будто читая мысли, отвечает: