Выбрать главу

Егор Ильич смотрит на Василия Васильевича и чувствует, как в груди покалывают холодные, острые иголочки. Что стало с Василием? Неужели это тот самый главный инженер треста, которого Егор Ильич считал своим незаменимым помощником, без которого не мог обойтись и дня? Их связывало в жизни столь многое, что Егор Ильич считал Сыромятникова родным человеком – они вместе прошли тридцать седьмой год, войну, тяжелые годы после войны; съели не один пуд соли. А теперь Егор Ильич никогда не говорит о Сыромятникове с Зинаидой Ивановной – она тоскует, когда говорят о Василии Васильевиче. Вспоминая о нем по многу раз в день, Егор Ильич обливается холодной волной тоски и недовольства собой, так как он не может простить себе того, что не понимал происходящего со старым другом.

– Как чувствуешь себя? – спрашивает Егор Ильич, заглядывая в лицо Василия. – Сердце как?

– На месте! – открывая глаза, отвечает Василий Васильевич. – С утра проверял – на месте…

Когда он шутит, Егору Ильичу легче. Нет, конечно, таких сил, чтобы могли окончательно сломить Василия Васильевича, – сильный он, в сущности, человек, но нет таких сил, чтобы могли и вернуть утраченное. Василий отлично понимает это. Мужественный и честный по отношению к самому себе, он и в мыслях не допускает даже тени уныния. Они как бы существуют раздельно – опухшее и слабое тело Василия Васильевича и его дух, не сдавшийся и по-прежнему могучий.

– Лучше молчи, Егор, – своим басовито-ослабшим голосом говорит Василий Васильевич. – Не надо возвращаться к старому… Совершена непоправимая ошибка! Два года назад я мог бы овладеть своим телом, а теперь поздно. Если бы я два года назад вернулся к труду… Ну, хотя бы бегал на стройки, как ты… – Он усмехается. – Теперь мне остается одно – пребывать в бренном теле Сыромятниковым… Да, да, не качай головой! Не сдаюсь… Утром делаю зарядку, в обед делаю зарядку, вечером делаю зарядку… Все делаю, Егор, но поздно!

Он говорит так, что Егор Ильич настраивается на спокойно-серьезный тон, в голосе Василия такие нотки, которые бывали в нем, когда они – управляющий трестом и главный инженер – беседовали о деле своей жизни. Егор Ильич поневоле становится немного начальственным, чуточку величественным, каким бывал в те мгновения, когда решал сложные инженерные дела. Лицо у него, крепчает, глаза суровеют, это уже не тот весело-добродушный человек, которого видел Лорка Пшеницын, не тот гневный руководитель, перед которым стоял начальник комбината Афонин, а мудрый человек почти семидесятилетнего возраста.

– Понимаю тебя, Василий… Горжусь, что не падаешь духом…

– Спасибо! Не так, конечно, кончу жизнь, как мечталось, но хочу умереть все-таки большевиком.

Василий Васильевич берет со столика кипу бумаг, кладет на колени, ласково и задумчиво проводит по ней ладонью; он снова закрывает глаза, но говорит твердо:

– Пишу книжонку о сборном железобетоне. Думаю, что и в наших условиях дом можно ставить за трое суток… Есть кое-какие мысли, много наблюдений…

Егор Ильич вдруг понимает, что должен молчать. Ну вот ни слова одобрения нельзя произносить сейчас, так как любое слово будет фальшиво. Сдержав горячую волну радости и счастья за Василия, Егор Ильич еще с большей силой чувствует себя так, словно он по-прежнему управляющий трестом и находится в одном служебном кабинете со своим другом – главным инженером.

– Что у тебя новенького? Каково бегаешь? – спрашивает Василий Васильевич, кладя на стол бумаги. Он все понял, все оценил – и молчание Егора Ильича, и перемену в его позе, и выражение лица. И заданный вопрос – это ласковая и признательная плата за чуткость. – Все воюешь с Лоркой Пшеницыным?

Егор Ильич отвечает не сразу. Он бы ответил немедленно, если бы оставался тем человеком, которого сегодня видели на стройке прораб Власов и Лорка Пшеницын. Но теперь Егор Ильич чувствует себя прежним руководителем большого дела и потому чуточку медлит перед тем, как ответить.

– Я ведь тоже не тот, – наконец говорит Егор Ильич. – Ты бы меня, Василий, не узнал!

Сказав это, он снисходительно по отношению к самому себе улыбается. Да, если бы Василий увидел его на стройке, разве бы узнал он в том легковатом человеке Егора Сузуна? Нет, не узнал бы! Показалось бы Василию, что другой человек ходит меж горами щебня и обломками дерева.

– Я теперь на уровне прорабишки! – без улыбки продолжает Егор Ильич. – Выбиваю для стройки раствор, таскаюсь по начальству, изворачиваюсь как уж… Плохо это и в то же время очень хорошо, Василий… Плохо потому, что еще способен на большее, хорошо потому, что чувствую, как возвращается молодость. Сознайся, что самое лучшее время в нашей жизни было тогда, когда мы были безусыми прорабишками. Своими руками дома строили… На уровне прораба нахожусь еще и потому, что не хочу пользоваться своим бывшим положением, хотя, знаешь, невольно… Ну, понимаешь!

– Понимаю! – задумчиво отвечает Василий Васильевич. – Интересно бы на тебя взглянуть со стороны…

– Смешно, наверное… Похожу на разжалованного в прорабы управляющего! А что делать? Не могу же я мешать молодежи, хватаясь за начальничье кресло… Ягодкин не хуже меня ведет трест, а может быть, и лучше… А я все-таки болен…

Они надолго замолкают. Гудят в ветвях шмели, не слышно шума большого города, пестрые тени качаются на пестрой песчаной дорожке. Закрыв глаза, Василий Васильевич покойно лежит в качалке, кажется, что он дремлет, но это не так – он сейчас мысленным взором видит Егора Ильича на стройке, отчетливо представляет все то, что происходит в душе друга. Проходит, наверное, минут пять, и Василий Васильевич открывает глаза, улыбка трогает его резко очерченные, твердые губы.

– Все понимаю! – говорит он. И опять они молчат. Проходит минут пять, после чего Василий Васильевич внезапно резким и стремительным движением выпрямляется, хрипло и гневно произносит:

– Проклинаю тот день и час, когда мне предложили занять этот особняк! Куда я глядел, когда согласился жить в этих стенах, в этом тихом садике, в котором не слышно людей?.. Кто придумал, что люди должны жить в особняках? Жить особняком! Боже, как я не понимал ужаса всего этого…

Шесть часов двадцать пять минут

Егор Ильич однажды обнаружил, что у него не стало недругов. Ошеломленный открытием, он стал торопливо загибать пальцы, перечисляя знакомые фамилии, и чем меньше пальцев оставалось на руках, тем все более огорчался. Боже, у него нет недругов! Загибая пальцы, он вспоминал друзей, единомышленников, доброжелателей. Егор Ильич перебрал еще с десяток фамилий: «Это что же получается – все друзья! А кто же недруг?» Печальный, он тоскливо подумал о том, что во всем виновата проклятая пенсия. Конечно. Это из-за пенсии у него вывелись недруги.

До ухода на пенсию у Егора Ильича было немало недругов. Он вспомнил директора лампового завода – это был такой недруг, которым каждый мог бы гордиться! Директор лампового завода не признавал Егора Ильича, был убежден, что Сузун – отвратительный тип. Егор Ильич, как казалось директору лампового завода, не так говорил, не так сидел, не так ходил, не так глядел, как положено хорошему и нормальному человеку. Одним словом, это был настоящий высококачественный недруг, и жизнь от этого была веселее, напряженнее и в сто раз интереснее, ибо с директором лампового завода нужно было держать ухо востро, хотя директор ничего не делал тихой сапой. Наоборот, директор однажды откровенно признался, что не терпит Егора Сузуна без всякой на то причины. Ему просто, видите ли, не нравился Егор Сузун.

– Ты мне тоже не нравишься! – коротко ответил Егор Ильич.

Потом Егор Ильич вспомнил одного партийного работника и подумал о том, что это был не недруг, а настоящий враг. У партийного работника были спокойные круглые глаза, круглое лицо, круглый животик, и говорил он, казалось, круглым голосом. Он считал, что управляющий трестом Егор Сузун – бесхребетный, беспринципный либерал, что отношения его с рабочими строятся на гнилой основе панибратства. Он говорил: «Надо сурово подсказать товарищу Сузуну, что он принижает авторитет руководителей».