Выбрать главу

Она — его собственная мысль, или его мысль, соединившаяся с какой-то иной силой, — движется там, высоко, когда он сам чуть ли не по горло погружается в затягивающую болотную жижу.

И он отражается всеми годами, всеми без исключения мгновениями прожитого в собственной мысли, как в постороннем, как в недвижном закатном облаке, в замерзшей ночной реке. Она — мысль — разглядывает его со стороны — зорко и равнодушно.

Что он есть? Добрый человек без добрых дел? То есть были и добрые дела, но без цели, без следствия, без радости, без хоть следочка, оставленного ими пусть в одной душе, — бессильные, вялые.

Что он? Человек, оставляющий за собой пустоту? Но пустота и есть зло.

Встретился однополчанин-майор, сказал, что назначен директором Института, и с ходу предложил зачислиться к нему: «Не боги горшки обжигают!»

— А я, знаете ли, как раз думаю о чем-то таком… ну, отчасти божественном, — неопределенно ответил он.

— Стишки, что ли? — спросил майор, вспомнив опыты Бутова в дивизионной и армейской газетах.

— Вроде…

— Однако и кусать чего-то надо.

— Конечно.

— У тебя как? Родственники и прочее? Сейчас строго.

— В порядке.

— Заходи и оформляйся! Секундное колебание и:

— Пожалуй, зайду…

Зашел и стал ученым. Только какой именно наукой пришлось заниматься в Институте, почему-то не вспоминалось. Да разве это так уж важно?! Стал ученым; точнее — научным сотрудником.

С кем со-трудником? В каком труде?

Мысль доходила помимо слов, сама собой перестраивая атомы мозга: доходила скорее не пониманием, а ощущением.

3

Бутову видится черное пространство с отдельными, друг от друга далеко отдаляющимися пузырями, которые то набухают, наполняются тенями, то пустеют, делаются совсем тусклыми, а то исчезают. Ему вспоминаются строки Шекспира: «То — пузыри, которые рождает земля, как и вода». Он понимает — вернее, ему внушается как-то, что черное пространство это — бескрайнее болото смерти, и видит он в нем только то, что связано с ним, Бутовым, вызвано его присутствием — прежним, воспоминаниями о нем; больше ничего.

И когда эти пузыри бледнеют или лопаются, погружаются в болото смерти, это означает только одно, от него не зависящее: он забывается, отблеск его жизни уже — так быстро?! — стерся. И он вглядывается в один из этих серых пузырей, с непривычным еще, странным безразличием смерти, но и с любопытством, только другим, чем у живых, — холодным, с этой обязанностью знать, последней обязанностью, не погашенной смертью. Будто ему придется свидетельствовать.

Где? О чем?

И он запоминает — это для будущего свидетельства, — что там, на земле, кроме Натальи Михайловны и Дерюгина — «домашнего человека», кроме Кости, есть еще эта — Варвара Борисовна. Но она вдруг как бы выпрямилась, как бы наполнилась силой, властью даже, и рот ее крепко сжат, так что почти незаметно, какой он старчески впалый. А посреди комнаты — стол, сейчас раздвинутый, как при прежних редких праздниках. И на столе лежит он, Бутов; а рядом на табуретке миска с теплой водой, мыло и чистая тряпочка. Наталья Михайловна хочет его обмыть, берет в руки мыло и тряпочку, но эта, с такой неожиданной для нее теперь властью и силой, за которую давным-давно Костя тайком называл ее Екатериной Великой, отстраняет жену. И говорит:

— Так не положено, чтобы близкие обмывали, а я что ж, я седьмая вода на киселе. Мне можно.

Сказав это, уносит мыло — «и мыло не положено», — скрывается в своей каморке и, обмокнув губку, принесенную оттуда, не обмывает, а именно обтирает тело Бутова.

И так же властно, не глядя на Наталью Михайловну, но обращаясь именно к ней, говорит: «Белье чистое, костюм, тапочки!»

Наталья Михайловна открывает платяной шкаф, протягивает смену белья и серый латанный костюм. Варвара Борисовна белье принимает и начинает его, Бутова, очень ловко, но не быстро, без малейшей торопливости, обряжать, а костюм швыряет на пол: «Давай синий, ничего — Дерюгин твой обойдется».

И Наталья Михайловна, словно не смея ей возразить — очень странно, — достает, хотя с некоторым колебанием, синий парадный костюм, единственный, который был у Бутова.

Варвара Борисовна кивает сухонькой головкой на тонкой морщинистой шее и так же, совсем неторопливо, но осторожно, ловко обряжает Бутова в костюм, надевает ему носки, а старые грязные шлепанцы отбрасывает; и говорит, то есть именно приказывает, Наталье Михайловне:

— Пойди, купи новые! Покойник этих не примет.

Наталья Михайловна так же безропотно выходит из комнаты. Пока ее нет, Варвара Борисовна говорит, обращаясь то ли к аспиранту Степке, то ли к любимцу своему Косте — «Котьке», то ли к самой себе:

— Это еще когда я молоденькой пребывала, хоронили девицу, а на ноги ей — туфли на высоком каблуке; а там дорога длинная, ох какая длинная — как же, чтобы на высоком каблуке? И покойница на следующую ночь вернулась, стала стучать в окошко. Пока петухи не запели, стучала, — наш-то город тогда маленький был, да и какой там город — не то поселок, не то деревня. Родные чуть со страху не померли. Спасибо, батюшка умный был, старый, все знал. Рассказали ему, а он: «Вчарась через дом от вас вьюнош преставился, вот и положим ему в гроб тапочки, он их передаст». Так и сделали. И та больше не заявлялась, не стучала в окно. Так-то…

Когда Наталья Михайловна пришла, Варвара Тимофеевна взяла у нее из рук тапочки и надела Бутову. А после снова скрылась в своей каморке, вернулась с маленькой иконкой Николая Чудотворца и повесила ее в красном углу, где она прежде висела. Велела «Котьке» прибить полочку и еще гвоздик для полотенца. Костя, который прежде обложил бы старуху, а может быть, и икону сорвал, да и выбросил в камин, сжег бы со зла, — молча сделал все, что велела Варвара Борисовна.

А когда Наталья Михайловна стала мыть пол в комнате, старуха взяла у нее из рук ведро и тряпку, и снова, строго так, сказала:

— Кто же велит мыть к порогу. Еще кого вымоешь, потом рада бы вернуть, да нельзя. Хорошо если меня вымоешь, а если, упаси бог, кого еще…

Сказала и стала мыть сама — не к порогу, а от порога.

А после принесла из своей каморки лапы ели — что же, она знала о предстоящей смертии заранее лапы эти добыла? Или хранила их для своего последнего пути? Костя поднял было одну веточку, но она строго и испуганно крикнула:

— Брось! Болезнь прилипнет. Смерть.

Костя побледнел даже и бросил ветку, попятился от нее, все так же беспрекословно слушаясь старухи. А она снова скрылась у себя и вынесла тарелку с картошкой и жареной котлетой, открытую бутылку кваса, поставила на полочку рядом с иконой и, снова неизвестно к кому обращаясь, сказала, чуть приподняв голову:

— Так-то вот, придет душенька Лександра Максимовича, поест, — помнится, он любил котлетки и квас тоже любил. Вот и легче будет в пути.

А мертвый Бутов почувствовал, что он действительно готов к пути, только неизвестно, куда этот путь приведет.

И когда вернулись с похорон, с этого Нового кладбища, — старуха не ездила хоронить, все пока наладила для поминок: миску, из которой обмывали покойника, вместе с водой, честь по чести, как положено со старины, закопала на задворках, где никто не ходит, поставила большую тарелку риса, сваренного с изюмом, на столик прямо у дверей квартиры, и следила, чтобы каждый попробовал, иначе покойнику будет горько; а в каминной во всю длину стола расставила и жареное, и вареное.

Костя оглядел стол, увидел, что водки нет, ни водки, ни вина, подмигнул Дерюгину и они выбежали, да так быстро вернулись с ящиком спиртного, что гости не успели рассесться за столом. Но Варвара Борисовна не своим голосом закричала — ну, что на Степку Дерюгина крикнула, это понятно, не уважала она его, — но и на Костю тоже закричала:

— Вон несите, а то Лександра Максимовича вино зальет. Не будет ему пути. До самых сороковин, хоть убейте, ни капли спиртного в дом не допущу.