Выбрать главу

Кто знает?!

Утвердившись перед кафедрой, карлик сказал, что поскольку лекция да-а-а-леко вышла, так сказать, за рамки, ее следует забыть, и легонько дунул. От дуновения записи, которые аккуратно вели студенты в своих тетрадях, разом исчезли; все до одной!

А может быть, лекция оборвалась на середине мысли, незаконченном слове; профессор вдруг мертвенно побледнел и рухнул на пол подрубленным деревом; изо рта его хлынула темная, почти черная кровь?!.. Может быть, и так.

Тогда Бутов пришел из Университета и, не снимая шапки, не садясь, а, только наклонившись низко над подоконником, написал стихотворение, пожалуй, единственное, которое он впоследствии считал настоящим. Было оно о травинке, растущей на краю луга, откуда открываются река, поля, леса, далекие города. И хотя все любят зеленую травинку — солнечные лучи согревают и освещают ее, корни питают, пчелы и бабочки ласкают лапками и усиками, — так заманчива даль, что травинка умоляет землю отпустить ее, просит муравьев и жуков перегрызть ей корни.

И рвется последний корешок, ледяной ветер подхватывает травинку, несет в огромном, все заслоняющем, все поглощающем облаке жесткого перекати-поля, в тени которого земля мертвеет. И перед концом одно желание наполняет травинку, тоже ставшую жесткой, черной, старой: хоть на мгновение вновь ощутить корни. На мгновение — пусть самое последнее — почувствовать связь с землей, солнечный луч, соки, поднимающиеся по стеблю, ласковое прикосновение бабочки или пусть даже режущий удар косы.

Теперь и Бутова, точно давнее, юношеское это стихотворение было пророческим, подхватил ветер смерти; и, задыхаясь в нем, он почувствовал самое последнее, вероятно, желание — ощутить корни, которые соединяли его с людьми, с землей, хоть бы почувствовать, что они когда-то были.

Были или не были?

…А тогда, дописав стихотворение и даже не перечитав его, Бутов побежал к профессору Р., как-то забыв, что того уже нет. Ему представилось, что, кроме ветра, дующего из другого измерения, из нежили, и в самой земной жизни существуют силы, веления, помогающие торжеству нежили. Профессору почему-то необходимо это знать. И, прочитав стихотворение, Р. нечто узнает именно об этом.

Бутов побежал к профессору, но по дороге встретил длинную похоронную процессию, вереницу траурных машин, и в переднем автобусе увидел — правда, все же не совсем ясно, как сквозь слезы — гроб, обитый красным кумачом, окруженный венками с лентами, на которых сквозь окошко можно было прочитать: «Профессору Р. и т. д.» Но, может быть, это было только видением?

Или уже у самого подъезда дома, где жил Р., Бутова обогнал пестренький фирменный фургон с надписью «Хлеб»; из-за металлических стенок доносились почему-то вскрики, стоны; и среди множества сливающихся голосов он почти явственно различил голос профессора…

…Или он поднялся на пятый этаж и совсем уж собрался позвонить, когда увидел, что дверь запечатана красной сургучной печатью…

…Или…

Но как было на самом деле, забылось — забылось не за долгие прошедшие с той поры времена, а смертью; то, что было на самом деле, вообще быстро забывается; да и какое имеет значение, как именно было на самом деле.

А Бутова тем временем несло ледяное течение; ему казалось, что весь он стал желтым, черным, перевитым, как перекати-поле. И порой казалось, что он, как и это странное растение, никогда не был вполне живым, обретался где-то между живыми, в стороне от них; то он физически ощущал еще даже кровоточащие культяпки, оставшиеся от рук, не тех двух рук тела, а сотен, протянутых от его души к людям, — рвущихся, разрезаемых войной, смертями, предательством, изменами, равнодушием, силой этого ветра нежили, разбрасывающей людские муравейники так же легко и неотвратимо, как муравейники обычные.

А потом все оборвалось; но до того, за мгновение до того, в этот последний отрезок времени мысль уже совсем отделилась от Бутова, стала вполне независимой. Она летела не то чтобы набирая высоту, а ровно — впереди и над головой. И Бутов отставал от нее, чувствуя отчаяние, но еще не безнадежность; отставал, как пассажир от поезда, все еще надеясь вспрыгнуть на площадку последнего вагона.

Что он догонял? С чем надеялся соединиться? Давний детский зов Костика? Давний, чуть светящийся — чем? нежностью или любопытством? — взгляд Натальи Михайловны? Иру, которой уже нет в живых? Тосю? Что-то не определимое словами. То, что догнать невозможно. Тень Р., еще живую в нем?

Был безнадежный бег и нарастающая боль. А потом боль в сердце оборвалась, и Бутов вначале подумал: «Вот хорошо», но не обрадовался, и от отсутствия радости — горя тоже не стало — догадался: «Да я ведь умер, преставился, как говорится!»

5

Бутов лежал на Новом кладбище; кругом простиралось серое до черноты пространство, которое он ясно видел или, вернее будет сказать — как-то так воспринимал, — из-под земли, из-за стенок гроба; пространство без света, без единой капли жизни. Мысль, покинувшая его, когда он упал на пол с остановившимся сердцем и ничего не почувствовав, — вернулась.

Она словно сматывалась с невидимого рулона в тесном пространстве между его телом и крышкой гроба, складка за складкой, как материя на прилавке текстильного магазина, укладывалась на груди его кипой чего-то тонкого и серого, как паутина, громоздилась почти не ощутимой, но все же нарастающей тяжестью.

В последний год армейской службы, уже в мирное время, часть, в которой служил Бутов, была послана для охраны территории, где производились испытания атомной бомбы. Когда все кончилось, рассеялось грозное грибообразное облако и Бутов в специальном предохранительном костюме бежал с донесением по бурой до черноты, серой до черноты земле — к доту, где находилось командование, вдруг в этом пространстве смерти — вот когда впервые пришлось встретиться с ним! — он увидел стайку маленьких птиц без единого перышка, пушинки, — общипанных так чудовищной силой взрыва, но почему-то не погибших.

Они двигались, жалобно, почти неслышно попискивая, неверными крошечными шажками, спотыкаясь, слепо падая и снова поднимаясь.

Наклонившись к птицам, Бутов увидел, что они действительно слепы. По сторонам клюва в глазных впадинах колебались мутные, тусклые капельки жидкости — глаза, расплавленные жаром взрыва. Они вспомнились Бутову, потому что в темноте, которая окружала его сейчас, в этой сфере тьмы, тоже мерещились, из тьмы невидяще мутно глядели как бы такие же неживые глаза.

Сама темнота рассматривала Бутова — беспощадно и мертво.

Прямо над головой послышались тяжелые шаги Рыжего и тех двоих — крылатых, в снежно-белом.

— Жалобы, вопросы, просьбы? — спросил Маленький, зябко поводя крыльями.

— Сколько времени я тут пробуду? — отозвался Бутов. — А это пока, так сказать, кожа-кости, — рассмеялся Рыжий и несколько раз сильно притопнул ногой, словно подтверждая, что выхода из последнего убежища нет и не будет во веки веков.

Главный мельком, неприязненно взглянул на Рыжего и проговорил несколько фраз на непонятном, гортанном и певучем языке. Маленький перевел:

— Разве усопший спрашивает о судьбе тела своего? Мысль его о душе…

— Какая там «душа», — презрительно отозвался Рыжий. — Разве что душонка осталась. А так…

— Вам не закладывал, — перебил Бутов.

— Мне не закладывал, хотя и это — как сказать… А у другого, у других разменивал! Сколько раз разменивал, скажи на милость?

Главный чуть приподнял длинные, касающиеся болотистой почвы крылья и проговорил что-то короткое, похожее на пение птиц. Маленький перевел:

— Сказано: решение о том, где дано пребывать вашей душе, — не вынесено. И они спрашивают: есть ли у вас какое-нибудь желание — последнее.

Слово «последнее» прозвучало мягко, без угрозы.

— Отпустите меня домой! — неожиданно для себя самого сказал или беззвучно подумал Бутов.