Майорана посещал Институт физики в самом деле свободно, и Ферми им не руководил. Амальди рассказывает: «Осенью 1927-го и в начале зимы 1927–1928 годов Эмилио Сегре в сложившемся за предыдущие месяцы новом окружении Ферми часто говорил об исключительных способностях Этторе Майораны и убеждал его последовать своему примеру, отмечая, что физические исследования гораздо больше, чем инженерное дело, соответствуют научным устремлениям Майораны и его способности мыслить отвлеченно. Майорана перешел на физический факультет после разговора с Ферми, подробности которого проливают свет на некоторые особенности характера Этторе Майораны. Когда он пришел в Институт физики на улице Панисперна, его проводили в кабинет Ферми, где находился в тот момент и Разетти. Именно тогда я увидел его впервые. Издали привлекали внимание его худоба и робкая, почти неуверенная походка; когда он подошел, оказалось, что у него черные как смоль волосы, смуглая кожа, чуть впалые щеки, очень живые, блестящие глаза — в общем, типичный сарацин» (судя по фотографиям, он походил на Джузеппе Антонио Борджезе, чью внешность тоже называли сарацинской). «Ферми тогда работал над статистической моделью, названной позже моделью Томаса — Ферми. Он и Майорана сразу же заговорили о ведшихся в институте исследованиях; Ферми описал модель в общих чертах и показал Майоране выдержки из своих недавних работ на эту тему — в частности, сводную таблицу числовых значений так называемого потенциала Ферми. Майорана выслушал с интересом, кое-что попросил разъяснить и ушел, мыслей и намерений своих никак не обнаружив. На следующий день около полудня он снова явился в институт, прошел прямо в кабинет Ферми и без лишних слов попросил сводку, которую видел накануне всего несколько мгновений. Получив ее, он вынул из кармана листок с аналогичной таблицей, рассчитанной им дома за истекшие сутки; насколько помнит Сегре, нелинейное уравнение второго порядка Томаса — Ферми он преобразовал в уравнение Риккати, которое затем интегрировал численно. Майорана сличил таблицы, убедился, что они полностью совпадают, и сказал, что сводка Ферми верна…» То есть он пришел проверить не правильность таблицы, рассчитанной им за последние двадцать четыре часа (при том, что часть времени он потратил на сон), а правильность той, на которую у Ферми ушло бог знает сколько дней. К тому же неизвестно, пришла ли ему в голову идея преобразовать уравнение Томаса — Ферми в уравнение Риккати невольно, сама собой, или же ему пришлось еще над этим думать. Во всяком случае, после того, как Ферми выдержал испытание, Майорана перешел на физический факультет и стал ходить в институт на улице Панисперна, до защиты диплома — регулярно, потом — гораздо реже. Но отношения с Ферми, надо полагать, навсегда остались у него такими, какими сложились с первой встречи: он держался с ним не только на равных (Сегре скажет, что в Риме спорить с Ферми мог только Майорана), но даже отчужденно, строптиво, относился к нему критически. Было в Ферми и членах его группы нечто Майоране чуждое, а то и просто внушавшее недоверие, которое доходило порой до резкого неприятия. Ферми со своей стороны не мог не испытывать перед Майораной некоторую неловкость. Состязания в сложнейших расчетах — Ферми выполнял их на логарифмической линейке, на доске или листке бумаги, а Майорана — в уме, повернувшись к нему спиной, и, когда Ферми говорил «готово», Майорана называл результат — были на самом деле способом дать выход тайному подсознательному противостоянию. Способ почти детский, но не стоит забывать: оба они были очень молоды.
Как у всех «хороших», как у всех лучших сицилийцев, у Майораны не было нужды примыкать к какой-то группе, устанавливать тесные связи с ее членами и становиться среди них своим человеком (склонность к объединению в группы, в cosca, присуща худшей части сицилийцев). К тому же между ним и группой «ребят с улицы Панисперна» было существенное различие: Ферми и «ребята» искали, он же просто находил. Они, занимаясь наукой, удовлетворяли свое желание, он — естественную потребность. Они любили науку и старались ею овладеть — Майорана, возможно не любя ее, как бы носил ее в себе. Ферми и его группа имели дело с некой внешней тайной, каковую они стремились постичь, раскрыть, совлечь с нее покровы. У Майораны тайна была внутри, она являлась средоточием его существа, бежать от нее значило бежать от жизни, из жизни. Жизнь рано развившихся гениев (каковым был Майорана [80]*) словно бы ограничена неким непреодолимым — временным или творческим — пределом. Предел этот будто назначен заранее и незыблем. Вслед за тем, как достигнуты в том или ином виде деятельности законченность и совершенство, полностью разгадана загадка, найдена идеальная форма — то есть раскрыта некая тайна познания или, условно говоря, секрет красоты в науке, литературе или искусстве, — наступает смерть. А поскольку деятельность раннего гения — это его естество, его жизнь, а естество и жизнь его — это его ум, то он невольно знает, что ему суждено. Занимаясь делом, он невольно чувствует это предупреждение, этот страх. Он ведет игру со временем — своим временем, своим возрастом, — пытаясь обмануть его, задержать. Он стремится удлинить отмеренный ему срок, отдалить назначенный предел. Старается уклоняться от работы, которая, будучи завершенной, станет сама завершением. Завершением его жизни.
80
* О раннем развитии Майораны много говорилось в статьях, публиковавшихся в последние годы в газетах, еженедельниках и журналах. Об этом же пишет Амальди в «Биографическом очерке», на который мы часто ссылаемся (он входит в изданную в 1966 г. в Риме Национальной академией дей Линчеи книгу «Жизнь и деятельность Этторе Майораны»).
Если других детей заставляли читать пришедшим в гости родственникам и друзьям стихи — в то время, как правило, «Непоседу Терезу», — то Этторе приходилось решать арифметические примеры — перемножать трехзначные числа, извлекать квадратные и кубические корни. Это в три-четыре года, когда он и прочесть-то числа не умел! «Если ему задавали пример, маленький Этторе, словно желая уединиться, залезал под стол и оттуда через несколько секунд отвечал». Под стол — чтобы сосредоточиться и еще потому, что, как все вынужденные выступать перед публикой дети, он стеснялся. И возможно, его чрезмерная застенчивость, мешавшая ему, уже взрослому, делиться результатами своих исследований, — отголосок того детского стыда.