Выбрать главу

Внезапно площадка опустела, стала безлюдной и тихой, как утром. Или я внезапно осознал это.

Я вошел в гостиницу. Теперь священников-портье было двое: один — который был при моем прибытии, и второй — с которым я познакомился за столом.

— Что сейчас происходит? — спросил я.

— Гости разошлись по номерам, а через полчаса спустятся к мессе. Служить будет кардинал, а читать проповедь — дон Гаэтано.

— В часовне внизу?

— Да, в часовне внизу.

— Можно мне присутствовать?

— Думаю, что да. Дон Гаэтано не возражает, чтобы вы присутствовали при духовных упражнениях, — мне кажется, я правильно его понял. А поскольку упражнения открываются сегодняшней мессой…

Я поблагодарил и ушел в нерешительности. Не потому, что пойти в часовню казалось мне нескромным: для того я и остался, чтобы быть нескромным; просто я опасался, что стану скучать, но по своей деликатности не смогу уйти и вынужден буду оставаться до конца.

Однако к мессе я пошел. И не очень скучал. Мессу я не слушал по крайней мере четверть века (если я пишу «четверть века» вместо «двадцать пять лет», то это потому, что немного кокетничаю своим возрастом). И так как я впервые слушал мессу на итальянском, то предался размышлениям о церкви, о ее истории и судьбе. То есть о былом ее блеске, о жалком настоящем и неизбежном конце. Я полагал, что гляжу на это с эстетической точки зрения, но в моих беспорядочных мыслях было еще что-то более смутное и глубинное — что-то более опасное. Какая-то глубоко запрятанная неловкость, тревога — как у человека, который, уезжая или едва уехав, чувствует, что он что-то забыл, упустил, а что именно — не знает. Но если признаться с полной, может быть, чрезмерной откровенностью, каково было мое состояние духа, то я был разочарован и обескуражен. Нерушимая гранитная глыба, о которую я долгие годы оттачивал свою вражду, конгломерат суеверий, нетерпимости, страхов и латинских слов — вот он передо мной, рассыпающийся, как жалкий ком земли. Я еще помнил целые куски мессы по-латыни (в десять лет я был служкой в церкви) и теперь сравнивал латынь с итальянским, до которого она опустилась — в самом прямом смысле, как говорят о человеке: «до чего опустился такой-то». «Вода, соединенная с вином, да будет знаком единения нашего с божественной жизнью Того, кто пожелал принять нашу человеческую природу». Какая дурацкая болтовня, поневоле начинаешь думать о тех дураках, что за столом ради продления удовольствия подливают в вино воду. «Deus, qui humanae substantiae dignitatem mirabiliter condidisti, et mirabilius reformasti: da nobis per hujus aquae et vini mysterium, ejus divinitatis esse consortes, qui humanitatis nostrae fieri dignatus est particeps, Jesus Christus Filius tuus Dominus noster: Qui tecum vivit et regnat in unitate Spiritus Sancti Deus: per omnia saecula saeculorum» [95].

Где теперь смысл этих слов, где то, что было по ту сторону смысла, — их тайна?

«Но ведь ты, — говорил я самому себе, — ты того и хотел: чтобы тайна рассеялась, чтобы от этой величественной декорации, от этого грандиозного обмана зрения остался только голый и жалкий остов, как на сцене, когда входишь в зал перед началом «Шести персонажей» Пиранделло. Однако это разрушение театральной иллюзии у Пиранделло есть форма нового открытия и утверждения театра; значит, ты хотел, чтобы церковь, отказавшись от обмана и от иллюзии, тем самым заново себя открыла и утвердила себя?.. Нет, я хотел, чтобы ей пришел конец. И этот конец близок… И все же… Правда в том, что многое в нас, хоть и кажется умершим, лишь погружено в долину сна — не столь приятную, впрочем, как у Ариосто. И разум должен всегда бодрствовать над этими спящими. Или иногда, испытания ради, будить их и выпускать из этой долины — но лишь затем, чтобы они вновь вернулись туда посрамленными и бессильными… А если испытание не будет успешным? В том-то и загвоздка. Но ко мне это, говоря по правде, касательства не имело. Потому что уже много лет все и во мне, и вокруг меня было мнимым. Я жил, только обманывая себя и поддаваясь обманам. Истинны лишь те вещи, за которые приходится платить усилиями разума или болью. А я платил всего-навсего банковскими чеками. Одна лишь подпись на них — вот что требовалось от меня в уплату за любое чувство, любое убеждение, любую идею. Или подпись под полотном — потому что ценность картине, как и чеку, придает подпись. Когда-нибудь я устрою выставку чистых холстов с одной своей подписью, назначив высокие цены, и подскажу торговцу такой рекламный плакат: «Пишите сами, великий художник уже подписал вашу картину». Даже чужие страданья (болезнь, несчастье, разорение, постигавшие знакомых или незнакомых, но обратившихся ко мне людей; война, в которой сгорали, или иго, под которым стонали целые народы) — довольно было моей подписи, чтобы образы их исчезли и я ощутил себя свободным. Таким способом я освободился от многого, слишком многого, чтобы не чувствовать себя в этот миг далеким и от истины, и от жизни…» Тут меня осенила еще одна мысль, тягостная и одновременно ироническая: если я и дальше буду так рассуждать и обвинять себя, то в конце концов окажется, что я вправду предаюсь духовным упражнениям, единственный из всех, потому что остальные, прибывшие именно ради духовных упражнений, и по видимости, и на самом деле даже не намерены были им предаваться. Во время мессы они только и делали, что перешептывались с соседями или кивками головы и улыбками приветствовали сидящих поодаль. Они чувствовали себя как бы в отпуске, но отпуск этот давал возможность вновь завязать полезные связи, натянуть первые нити основы в ткани богатства и власти, подорвать чужие союзы и возместить ущерб, нанесенный предательством.

вернуться

95

«Боже, достоинство естества человеческого дивно устроивый и наипаче того дивно претворивый, подаждь нам, да через таинство сих воды и вина соделаемся мы сопричастники божественности Того, кто соблаговолил соделаться причастник человечества нашего — Иисус Христос, сын Твой, Господь наш, с Тобою живый и царствуяй в единстве Духа Святаго во веки веков» (лат.).