— Самое время, — сказал дон Гаэтано, с упором на слове «самое».
После этих слов — по-моему, я угадал правильно — в умах четырех прелатов и двух набожных католиков начался процесс осадки. В том же смысле, в каком о недавно построенных зданиях говорят, что они достаточно осели. Дома иногда дают при этом трещины. В умах присутствующих они тоже появились.
— Я не говорю, что это было не вовремя, — произнес кардинал. — Но как это было сделано… Не знаю… Наверно, можно было… — Он смолк, хитро предоставив другим развивать это «можно было», чтобы они-то в конце концов и вызвали на свою голову догматические громы и молнии дона Гаэтано. Но трое епископов и двое набожных католиков не менее хитро уклонились от богословского спора (чем разочаровали меня) и заговорили о речи Павла VI насчет дьявола как о простой бюрократической формальности, каком-нибудь министерском циркуляре, а о папе — как о министре, чьи распоряжения, более или менее удачные, более или менее внятные, в конечном счете подготавливаются его генеральными директорами, а среди них есть преданные министру, но неспособные, есть способные, но не преданные министру, есть преданные и способные, а есть и не преданные, и не способные.
— А как здоровье, как здоровье папы? — осведомился промышленник.
— Папы, — сказал дон Гаэтано, — всегда в добром здравии. Можно даже сказать, что они не только умирают в добром здравии, но и по его причине. Я, понятно, имею в виду, — обратился он к промышленнику, — душевное здоровье: ведь ваш вопрос — несомненно, бесхитростный — имел в виду именно это. Другие беды, другие недуги в счет не идут.
— Да, — сказал я, — еще не случалось, чтобы папа — по возрасту, из-за склероза — начинал терять разум. То есть такой случай неизвестен.
— Именно не случалось, — уточнил кардинал.
— Неизвестен, — настаивал я.
— Что неизвестно, того и нет, — вставил дон Гаэтано.
— Я сказал бы, что некоторые вещи существуют, хотя и могут остаться неизвестными, — возразил я.
— Согласен с вами. Но не забывайте, что мы говорим о церкви, о папе, — сказал дон Гаэтано. — О силе без силы, власти без власти, реальности, лишенной реальности. То, что в любом мирском деле было бы лишь видимостью, которую можно скрыть или переиначить, в церкви и во всех, кто ее представляет, становится видимым выражением, проявлением невидимого. Так что все… Но одно не отменяет другого: при желании можно найти вкус в охоте за чудачествами кого-нибудь из пап, — чудачествами, вызванными характером или возрастом. Пий II, например, если порыться как следует в его очаровательных «Записках»… Ведь чудачество уже то, что он, будучи папой, написал историю своей жизни: такое пристрастие больше к лицу авантюристу, чем папе.
Кардинал и епископы подобрались, стали спорить, но выяснилось, что они не читали «Записок» Пия II, между тем как дон Гаэтано способен был привести на память любой забавлявший его отрывок.
— Я сказал бы, — продолжал он, — что в какой-то миг, именно в тот, когда он стал диктовать свои «Записки», ему не удалось совладать с чувством удовлетворения; а вызвано оно было тем, что в его восшествии на престол Петра собственное его присутствие духа сыграло большую роль, нежели присутствие духа святого. Неодолимое желание провозгласить: взгляните, вот ваш первосвященник! Это я, старый Эней Сильвий, тот самый, что написал «Повесть о двух влюбленных». Я, я это сделал… Стендалевский герой avant la lettre [96]…— И прибавил, чтобы успокоить кардинала, который в замешательстве пытался призвать его к порядку раздраженным покашливанием: — Но он был великий папа, ваше преосвященство, великий и святой. И к тому же умер он больше пяти веков назад… Кстати, мне пришла в голову идея: поскольку он умер в ночь с 14 на 15 августа 1464 года, а вторая смена заканчивается как раз в этот день, я прочту нашим упражняющимся проповедь о Пие II.
— Отличная идея, — сказал кардинал, но сказал холодно.
— Превосходная, — пробормотал, прожевывая большой кусок, министр и, махнув вилкой, как кропильницей, указал на свою тарелку. Он имел в виду фаршированную цесарку, действительно заслуживавшую похвалы.
Сейчас я заметил, что, увлеченный передачей разговоров, забыл описать оживленный зал и весь ход трапезы (так без различия именовали здесь и второй завтрак, и обед). Меню — согнутый лист плотной бумаги, на первой странице гравированная репродукция: дьявол искушает святого; меню было необычайно богато, и все написанное в нем материализовалось перед нами, заслуживая, как я сказал, всяческой похвалы своим качеством еще больше, чем количеством. Все сразу же переменилось в гостинице «Зафирова пустынь»: трапезная была битком набита, повар старался изо всех сил, подавали быстро и аккуратно. Кроме десятка официантов, со всем управлялась команда девушек, не чуждых, несмотря на свою принадлежность к какому-то полумонашескому ордену, вызывающего кокетства. Дополнительные детали: на каждом столе полыхал букет, составленный очень ярко; пять женщин исчезли; благословлял трапезу кардинал. По этому поводу я мог бы сказать, что чувствовал себя как пес в церкви — но из приверженности собственным убеждениям скажу: как человек на псарне, — когда все вставали, крестились, читали молитвы, снова крестились. Впрочем, должен признаться, я изменил своему первоначальному намерению и не мог усидеть, когда все встали.