Выбрать главу

— Да, боюсь, что отец Чилестри пренебрегал обязанностью сообщать в полицию данные о наших постояльцах… Это серьезное нарушение?

— Для обычного администратора гостиницы — весьма серьезное.

— Вы хотите сказать, что я не обычный администратор гостиницы? Спасибо.

— Это сказал его превосходительство. — Скаламбри указал на министра.

— Я только высказал свое личное мнение, я ведь знать ничего не знаю. И главное, у меня и в мыслях не было вмешиваться, ходатайствовать… Ведь я, к моему счастью, не министр внутренних дел и не министр юстиции, я занимаюсь другими вещами.

— Его превосходительство не намерен был добиваться для нас исключения из обязательных правил, — заключил дон Гаэтано. — Но если оставить в стороне то серьезное нарушение, которое мы допустили, то есть которое я допустил, и говорить, как положено между сотрапезниками и — надеюсь, мне будет позволено сказать так, — друзьями, то вот какие мысли пришли мне в голову, когда вы задали первый вопрос столь ex abrupto [107] разумеется, я употребил это выражение не без коварного намека на юридическую процедуру, которой оно некогда дало имя… Некогда! Вот уж пустая и незаслуженная похвала нашему времени! Ведь всякая, скажем так, правовая процедура всегда начиналась и начинается ex abrupto, даже если это начало размыто длительностью времени и формальностями… Одним словом, когда вы задали первый вопрос, что это, гостиница или что-то вроде монастыря (вернее было бы спросить: гостиница или резиденция братства), я сейчас же подумал… — Дон Гаэтано сделал паузу, как будто ожидая, пока Скаламбри даст разрешение говорить дальше. И разрешение считать себя его другом.

— Продолжайте, — подбодрил его Скаламбри. Но с некоторым беспокойством.

— Вот что я подумал: мы здесь, за столом, преломляем одни хлебы и пьем одно вино, но он не забывает, что его дело — расследовать и судить, как я не забываю о том, что я священник… Как страшны обе эти миссии! Страшны и необходимы: я бы сказал, они страшны в той мере, в какой необходимы, и необходимы в той мере, в какой страшны… Мы мертвецы, погребающие мертвецов… Боже мой!

Он обхватил голову руками, оперся локтями о стол и закрыл глаза как бы для того, чтобы внутренним взором созерцать эту страшную необходимость.

Это произвело впечатление. Даже на меня, должен признаться. Только комиссар поглядывал с иронией и на него и на нас.

Наконец дон Гаэтано вновь вынырнул к нам, уронив руки ладонями вверх как бы для того, чтобы явить нам стигматы пригвождения ко кресту, с коего он спустился. Он сказал:

— Мне страшно быть священником, но еще страшнее было бы мне, стань я судьей… Слова Христа грозны: «Не судите, да не судимы будете». Он не запрещает судить, но ставит твой суд в прямую и неизбежную связь с судом над тобой. «Вынь прежде бревно из твоего глаза, и тогда увидишь, как вынуть сучок из глаза брата твоего». И заметьте: бревно в глазу судящего, сучок в глазу судимого. Не хотел ли он дать нам понять, что судят, могут судить, избирают удел судящего худшие — в силу своих провинностей, своей вины, но сперва признав ее и от нее избавившись? — Скаламбри слушал с мучительным вниманием и напряжением, и дон Гаэтано, желая дать ему передышку, как кошка мыши, отклонился в сторону. — Бревно… С первого же раза, как я прочитал или услышал это место, я всегда думал о Полифеме, ослепленном Одиссеем, о том, как циклоп вытаскивает у себя из глаза дымящееся бревно… И кто знает, не пришлось ли и самому Иисусу слышать от какого-нибудь бродячего певца о приключениях Одиссея или от купца… Подумайте, сколь мало мы знаем о жизни Иисуса: как если бы каждый из нас нашел свидетельства о собственной жизни лишь с того самого дня, как я — принял сан, вы — поступили в судебное ведомство, комиссар — в полицию, профессор — он указал на меня — впервые выставил свои полотна и так далее… Наша жизнь, конечно, и представляет интерес постольку, поскольку я — священник, вы — судья, комиссар — комиссар, профессор — художник. Но детство, отрочество, места, где мы жили, люди, среди которых провели детство, отрочество, юность? А прочитанные книги, любовные увлечения, разочарования? Можно даже оставить в стороне отрочество и юность; но человек таков, каким его сделало первое десятилетие жизни, и, если мы ничего не знаем об этом десятилетии, мы ничего не знаем и о человеке… Конечно, жизнь Иисуса с нашей несопоставима: тут достаточно знать о блистающих годах, о годах засвидетельствованных; но меня зачаровывали и неведомые годы, зачаровывали и будоражили воображение… А какое у вас было детство? — Это относилось к Скаламбри. — Счастливое, горькое? Надеюсь, что горькое — ради вас надеюсь: ведь счастливое детство всегда порождает скуку, уныние, непорядочность… — Вдруг он, опомнившись, одернул себя: — Не рассматривайте это как вопрос и не отвечайте мне. Это мой порок: когда человек начинает интересовать меня, я принимаюсь расспрашивать его о детстве. А здесь задавать вопросы надлежит вам, а не мне. Ведь я как раз говорил… — Он остановился, как бы ожидая, что мы, подобно суфлерам, подскажем ему реплику, чтобы он мог продолжить связную речь. Но он и сам отлично помнил все. И действительно: — Я говорил о судящих… о ведущих розыск и судящих. И что Христос, по-видимому, утверждал, что одни лишь худшие могут взять на себя эту задачу, лишь последние могут быть в ней первыми… Но только помилосердствуйте и не вздумайте рассматривать мои разглагольствования как личный выпад. О вас я ничего не знаю, ровно ничего. — Говоря это, он смотрел на Скаламбри так, будто на самом деле знал все. — И потом слова «лучшие» и «худшие» я произношу в евангельском смысле: я говорю о тех первых» что станут последними, и о последних, которые станут первыми. — Он вытянул руку, она проплыла в воздухе над рукой Скаламбри. Лицо его осветилось благожелательностью, приязнью. — Что я знаю о вас? Ничего. — Он так подчеркнул это «ничего», что оно прозвучало, как «все». — Не знаю, но люблю вас.

вернуться

107

Без подготовки (лат.).