— Ну и чей ты человек, скажи своей маме? — говорит Сенка с улыбкой, и я отвечаю:
— Ничей!
Сенка останавливается, в изумлении:
— Как так ничей, разве не мой? — и я поддерживаю шутку:
— Так вроде же Милошевича?
— Какой же ты балбес, Боже правый, только-только вроде разобрались, и ты опять со своей путаницей. Тебя вообще хоть что-то кроме политики интересует?
— Ну, раз Мурата не интересовало, не интересует и меня! — и мама стоит, слегка всхлипывает, потом улыбается и целует меня.
И мы расстаемся, меня везут в аэропорт, а Сенка машет на прощанье и ковыляет к сломанной скамейке, где они с Муратом сидели и коротали свои беженские дни.
Она курила «югославию», а он озабоченно смотрел вдаль и боялся третьего инфаркта, который означал его конец. К сожалению, очень скоро произошло именно то, чего все мы так боялись. Умер он от третьего инфаркта, в самом начале боснийской войны, а Сенка осталась верна их старой привычке и продолжала приходить на то же место, садиться на скамейку и сразу же закрывать глаза.
Перед глазами моей мамы появляется отец:
— Сколько будет еще этот Ельцин гробить самую сильную армию мира, есть ли у этого человека совесть, да и вообще он что, ненормальный, что ли?
— Бог с тобой, Мурат, мне-то откуда знать?
— Так нечего тут, Сенка, знать, все видно даже женским невооруженным глазом!
— Найдутся у меня дела поважнее, чем смотреть, как Ельцин гробит Россию!
— Ничего ты, Сенка, не понимаешь, если такая великая сила исчезнет, все полетит к чертовой бабушке, нельзя русским погибать!
— А что поделаешь, когда тобой правит пьяница типа этого Ельцина, то ничего другого и не остается, кроме как пропасть!
— Да чего ты заладила: пьяница да пьяница, на что это ты все намекаешь, хватит уже меня оскорблять?!
— Кто это тебя оскорбляет?
— Ты, тем что все время талдычишь про алкоголь!
— Ты, Мурат, кабы не алкоголь, сидел бы сейчас со мной.
— Смотрю я, Сенка, никогда не понять тебе значения политики!
— И слава Богу, что не понять.
— А Эмир где? — спрашивает мой отец примирительно, а Сенка говорит:
— Мотается со Стрибором, играют где-то.
— Стоит ли ему на этой гитаре бренчать, уже ведь не мальчик!
— Слушай, не так уж это и глупо. Так у него Стрибор всегда под присмотром, знаешь, какая сейчас молодежь, а Стрибор весь в тебя, непоседа!
— А Майя приезжает?
— Навещала на Новый Год, всю жизнь отдала детям, растит Дуню как принцессу!
— Правильно Мишо про Дуню сказал, слава Богу, что в семье родилась настоящая барышня! Чудно все таки, когда в семье есть барышня! Барышни, они же матом не ругаются, ботинок не носят и, ясное дело, не пьют пива! Неужто прямо вот такая?
— Еще краше, на французском болтает, как на сербском! Эмир говорит, книжки пишет, как настоящий писатель!
— Ну, слава Богу. А как Мишо?
— Хорошо, все рыбачит целыми днями на Дунае, а Лела, как обычно, путешествует, вот ведь неугомонная, и как у нее подошвы не сотрутся?
Отец внезапно замолкает и Сенка тревожно спрашивает:
— Ты здесь еще, Мурат?
— Здесь я, моя милая. Осточертело мне тут совсем, прямо каторга.
— Слушай, Мурат, что расскажу. Сегодня ночью заснула я пораньше, а ты являешься и зовешь меня к себе.
— А ты, что ты мне ответила?
— Что не готова еще отправиться к тебе, но уж когда до тебя доберусь, никогда тебя больше не оставлю! Дорогой ты мой, ты потерпи еще, кончится когда-нибудь и это!
— Думаешь, так?
— Должно быть так, ни одна каторга не длится вечно!
— Но смерть длится, моя Сенка!
— Ничто не вечно, ты просто потерпи.
Сказав отцу эти слова утешения, моя мама подбирает со скамейки свой инвентарь курильщика, засовывает все это в сумку и идет к туннелю, по которому когда-то пролегала колея узкоколейки. Солнце, которое я видел из окна боинга компании JAT, следовавшего по маршруту Белград-Париж, тепло его, которое я чувствовал в самолете, согревало и туннель, по которому, на пути домой на Норвежскую 8 пробиралась Сенка. Тень ее увеличивалась, пока совсем не растворилась во тьме туннеля, и старушка начала приближаться к выходу с другой стороны, где какие-то дети, с милым гомоном, гоняли мяч, поднимая облачка пыли. Я же, летя на высоте десяти тысяч метров, чувствовал тепло солнца и думал о том, как все же вдохновенно мой отец выразился о смерти, сказав: