Выбрать главу

Он не смог рассказать внизу, что увидел там наверху такого. И все же этот нечаянный ракурс – вида сверху на военную тайну творения – отпечатался в нем глубже всего до той поры пережитого. Испытанное ощущение безопорности, открытости по всем осям и направлениям не раз впоследствии навещало его в снах, заставляя просыпаться то с замирающим, то с бешено колотящимся сердцем, раз – несчастным, другой раз – счастливым до слез.

Подросток, побывавший на вершине древа омнипотенции и навсегда запомнивший это, заурядный случай фаллократии. Легкий ответ – и потому неверный. В том опыте не было воинственности, не было покорения вершины и жажды господства. Но было нечто вроде вестибулярного открытия, на зов которого влекутся все летуны и плавуны – все писуны в постели в детстве, все моряки и летчики, все сновидцы и часть альпинистов, все, кому не сидится и не растется на месте. Этот опыт не поддается пересказу, и на земле его по-хорошему следовало бы забывать немедленно, иначе не сможешь передвигаться, ходить.

В тот раз на дерево за ним следом полез его друг. Он покрикивал сверху, подбадривая себя по мере подъема, и забрался, видимо, выше Юрьева. Потому что вниз он спустился с трофеем – красным полотняным галстуком, пропитанным сосновой смолой, как носовой платок,- и надоедливо дразнил затем им Юрьева: уж не наш ли герой-первопроходец привязал его на верхотуре сосны? Не потому ли, что не оказалось в кармане трусиков дамы сердца? И не сдать ли по возвращении эту тряпицу совету пионерской дружины для передачи в школьный музей? Особым шиком в их школе считалось чистить на переменке ботинки пионерским галстуком и носить его скомканным в кармане штанов, отвечая на приставания учителей, что не успел погладить или забыл дома. Еще прошлым летом они выбыли по возрасту из пионеров и пока не торопились становиться комсомольцами. До получения аттестатов зрелости и подачи документов в институты еще оставалось время.

Чтобы понять дальнейший ход событий, важно знать, что над краем, где все они в силу разных причин жили, распялено было наподобие пододеяльника другое небо. Много позже Юрьев узнает еще, как разительно может меняться характер неба в зависимости от местности, а тем более страны. Небо Карпат и Подкарпатья было особым, оно изолировало край даже от ближайших соседей – гулкое и пустое внутри. Горы притягивали к себе и удерживали облака – они-то и создавали это особое небо, этот сырой атмосферный карман, обращавший все население в потенциальных пациентов врачей-ухогорлоносов. Сырость натягивалась камнями, которые остужались при этом, передавая свою остуду дальше – возвращая ее подземным ключам и неплодородной и вероломной кладбищенской земле. Горько пожалеет тот, кому вздумается присесть отдохнуть на камне или полежать на этих постных глинах, поросших травой.

Все звуки еще с дальних подступов звучат здесь чем отчетливей и громче – тем невразумительней, паузы тянутся невыносимо долго, резонанс блуждает, отражаясь от препятствий, словно бильярдный шар от бортов. Здешние членораздельные только по видимости ландшафты измучивают всякого человека, прибывающего сюда с великих равнин.

В этих горах проживал четвертый уже десяток лет юрьевский дядя-лесничий. И все это время он мечтал уехать отсюда – поселиться на равнине, переменить климат, купить дом где-нибудь на родной Проскуровщине, над рекой, с левадой и садом, и чтобы в речке были раки. В горном поселке он был уважаемым человеком и на работу в управление лесничества на центральной улице поселка ежедневно ходил в форменном кителе наподобие прокурорского. За десятилетия, проведенные им здесь, поселок сильно переменился.

При советской власти он превратился поначалу в горнолыжную спортивную базу, а затем в зимний курорт. Пансионаты, турбазы, рестораны разрастались в нем, как грибы в удачный сезон. Летом он также оставался оживленным местом отдыха, пансионаты переполнены были боЂльшую часть года. Но не так давно все неожиданно пресеклось и пошло на убыль. Нет ничего меланхоличней и тоскливей курортного местечка в мертвый сезон,- все тянущийся и тянущийся, покуда не растянется окончательно и не покроет собой все остальные сезоны.

Давно уж прекратились цекистские охоты – то золотое время стабильности, когда за коронным советским гетманом следовала повсюду его любимая молочная корова в специальном прицепном вагоне, и за две недели до прибытия гостей егеря начинали прикармливать медведя, приучая его выходить ровно в полдень к кормушке на лесной поляне. Пуля в лоб, посланная вельможной рукой, свидетельствовала об успешном окончании мишкой курса косолапых наук. В лесничестве выдавались тогда премии, делилось грубое, жесткое мясо убитых зверей, распределялись излишки оленьих и козьих рогов, без которых немыслимо жилье никакого уважающего себя обывателя, не говоря уж о работнике лесничества.

Зверья в Карпатах еще хватало, несмотря на то, что горные склоны оплешивели сразу после второй мировой войны. Сталин завалил, как лося, низкорослого бога этих мест. Древесина здешних лесов пошла на восстановление разрушенных заводов и шахт на востоке. Поэтому позднее, в шестидесятые – семидесятые годы, строительный лес приходилось везти сюда из Сибири или даже из Северной Кореи, что не могло не возбуждать в особо ретивых головах подозрений о заговоре и о вредительстве.

В те годы дядя по путевкам леспромхоза объездил все соцстраны, включая заокеанскую тропическую Кубу, один раз даже побывал с делегацией в капиталистической лесистой Финляндии. Юрьев хорошо запомнил – отчасти благодаря фотографии из семейного альбома – себя дошкольником, держащимся за огромную руку представительного дяди, начальника над лесом, в городском дендропарке на лужайке, утыканной табличками с названиями деревьев и подстриженных кустов. Дядю отличала незаурядная природная любознательность.

Особо уважительно он относился к систематичности познаний, одобряя обстоятельность в любом роде занятий и органически не вынося торопливости. Он являл собой тип послевоенного красавца, с крупным широким лицом и зачесанными назад вьющимися волосами, с той неспешностью движений, что так импонировала женщинам и могла сойти – и сходила – то ли за свидетельство близости к власти, то ли за признак породы.

Во взрослой жизни Юрьеву редко доводилось встречаться с дядей, поддерживавшим между тем весьма обширные родственные связи. И потому, навестив его в областной больнице года два назад в свой очередной приезд к родителям, он немало удивился, когда дядя заговорил с ним неожиданно о собственной жизни. Таким своего дядю ему еще не приходилось видеть. Задрав край больничной рубахи и показав Юрьеву необъятный, кабаний какой-то почти бок с красными лунками от пиявок, поговорив недолго о болезнях и операциях, дядя вдруг разволновался безо всякой видимой причины.

Ему досаждал и его обескураживал сегодняшний день. Его слегка заторможенный от природы ум переставал ориентироваться в стремительности перемен, и он сам готов был вчинить иск времени, обращаясь почему-то с этим к нему, своему племяннику.

По-хохлацки всегда будучи немного себе на уме, избегая открытых столкновений и споров, привыкнув поддерживать ровные отношения с людьми и соблюдать правила приличия, он неожиданно ощутил себя обобранным, обведенным вокруг пальца. Его на каждом шагу окорачивали теперь в собственной семье, ставя ему каждое лыко в строку, родная сестра с мужем наезжали с прямо противоположной стороны, а какие-то взявшиеся ниоткуда нарванные люди, переделившие власть и позанимавшие все места, открыто третировали, лишая его права судить о чем бы то ни было на свете. Воздух вырывался из его легких с сухим старческим присвистом, вынуждая отхаркиваться и часто переводить дыхание, что делало его речь сбивчивой:

– Я расскажу тебе обо всем, как оно было на самом деле, коллективизация, голод, война, люди – и после войны! Я такое знаю, я никогда ни с кем не говорил об этом. Приезжай ко мне в гости, я тебе все расскажу.

Юрьев вовсе не стремился узнать нечто новое о людях вообще, еще меньше его интересовала политическая правда событий. Он не прочь был только покопаться в собственной корневой системе с материнской стороны – заглянуть в историю семьи, узнать некоторые подробности выживания своей родни в крайних условиях, в которых многие другие люди тогда не выжили. И потому два года спустя, с ходу поверив в неслучайность совсем необязательного звонка и состоявшегося почти по недоразумению телефонного разговора, он ехал теперь в электричке на встречу, подвергая испытанию сумасбродством свой застарелый фатализм, как и положено этой душевной подагре. Проснувшийся в нем браконьерский азарт, дрожь загонщика говорили ему, что ловчие ямы и силки прошлого не могут оказаться пусты, что в них трепещется уже и рвется чья-то жизнь.