Выбрать главу

Тем временем надвигались сумерки. Небо над горами оставалось еще довольно светлым, плотная облачность транслировала свет скрытого за ней светила. Но по дну долины уже начинали ползти разведенные чернильные тени, их пятна сливались в рукава. Перекрасив снег, они принимались карабкаться по стенам. По тропке, протоптанной в призрачно синеющем снегу, Юрьев с женой подошли к гигантской двустворчатой приоткрытой двери, скрывавшей вход, надо полагать, в питейное заведение. Бар на первом этаже оказался заперт, внушительных размеров висячий замок не оставлял на этот счет сомнений. Широкая лестница вела на второй этаж, откуда не доносилось ни звука. Поднявшись по ступеням и толкнув громоздкую резную дверь, они, к своему удивлению, оказались в абсолютно пустом, вымороженном и неосвещенном зале ресторана на несколько сотен мест. Побродив в потемках, они обнаружили людей, собравшихся на кухне около самодельного “козла”, обмотанного краснеющей в сумерках спиралью. Им отвечали, что имеются только холодные закуски и напитки – нет посетителей, кухня не работает, и не только обогревать, но даже освещать такую громадину из-за одного-двух или даже дюжины посетителей никто не станет, да и тем самим же будет лучше, если они отправятся подыскать себе другое место. Не вступая в препирательства, Юрьев потребовал спиртного. Только тогда одна из женщин неохотно поднялась, дивясь их настырности, чтоб не сказать самоотвержению, в чем

Юрьев и сам вскоре убедился, проведя первые четверть часа в ресторанном зале. Они сели у окна с западной, более светлой, стороны. Количество темени, впрочем, по обе стороны стекла очень скоро уравновесилось. Официантка, подобрев, зажгла над их столом люстру в виде тележного колеса, но тусклого света нескольких лампочек достало только, чтобы подсветить балки каркасного перекрытия и теряющиеся в темноте остроугольные своды гигантской корчмы. Мерзли руки, нещадно стыли зады на деревянных сиденьях неподъемных стульев. Уже через пять минут такого сидения, когда б не коньяк, у них не попадал бы зуб на зуб. Было, однако, нечто мрачно притягательное в завораживающей бесполезности этого покинутого людьми ковчега, поднятого над поселком. За окном стало черным-черно. Между тем к официантке постепенно возвращались профессиональные навыки. Она сказала, что попросит буфетчицу не только приготовить горячий кофе, но и сварить для них глинтвейн – это было, во всяком случае, много больше того, на что они могли рассчиты-вать. В ожидании обещанного Юрьев спросил жену:

– Ты, кстати, не обратила внимания на эти надписи повсюду “Щек”,

“Щека – президентом”? Маловероятно, конечно, чтоб это оказалось то, о чем я думаю, но знаешь, в тот год, что я отработал после университета в селе подо Львовом – я тебе немного рассказывал, помнишь? – Марусин жених, контуженный сорокалетний плотник, в письме директору школы подписался однажды так – “князь Щек”.

Слишком невероятно, чтоб это был он. Мне в голову тогда не приходило, что это, может, и не прикол, а прозвище или фамилия.

Тот тоже был откуда-то отсюда, из Карпат. Когда вернемся домой, надо будет расспросить дядю – они же здесь все должны друг друга знать. А вдруг мы с тобой узнаем здесь, чем вся та история закончилась?!

Жена невозмутимо отвечала, что еще на станции обратила внимание на намалеванное метровыми буквами на дебаркадере это слово или прозвище и, конечно же, заметила, что, попадаясь в разных местах, оно сопровождало их в течение всей прогулки. Она подумала на подростков, но, кажется, получается интереснее.

По мере разогрева выпитым возможность подобного невероятного совпадения им обоим казалась все менее невероятной, а юрьевское допущение ему самому представлялось все более оправданным и, если повезет, бьющим в самую “десятку” его неоформленных ожиданий – в желание стянуть одним узлом и попробовать оторвать от земли прожитую здесь, в этом краю, жизнь. Юрьеву очень не хотелось комкать свою часть той истории, и он отложил сколь-нибудь связное ее изложение на потом. Тем временем последним великодушным жестом официантка отвела жену Юрьева в туалет для персонала, единственный во всем заведении покуда еще действующий. Рассчитавшись, Юрьев спустился вниз и дожидался снаружи, где также, зайдя за угол, легко справился со ставшей нестерпимой от холода нуждой без посторонней помощи.

Время было вечернее, еще не позднее, но казалось, на тысячи километров кругом залегла глухая полярная ночь. Небо затянуло косматыми облаками, из которых посыпался снег. В полынье света, будто глазунья, шипел фонарь на столбе. Переливалось внизу и бликовало в промоинах льда маслянистое тело речки. От мысли о студеной речной воде мураши бежали по ребрам и голова непроизвольно втягивалась в плечи. Весело заскрипела жужелица под ногами, щедро сыпанутая кем-то из ведра перед въездом на деревянный мост. В отдалении светились окна домов и тускло освещалась центральная улочка, ведущая к железнодорожной станции. Потемки размывали границы тел и вещей, увеличивая их взаимную восприимчивость. На холоде окончательно вышли из легких остатки комнатного воздуха. Смута оставленного и задвинутого на сутки города, в который предстояло завтра возвращаться, чтобы еще через день оставить его бесповоротно, подступала, чуть зазеваешься, то к груди, то к горлу, то к животу, путала мысли и чувства. То же ли испытывала его жена? Решила ли она для себя то, что должна была?

Они наполовину скатились, наполовину сбежали в подобие неглубокого оврага за задними фасадами главной улочки. Минуя едва освещенные складские постройки, частные сараи и огороды, вышли наконец к темнеющему на возвышении торцу пятиэтажной коробки. В ближайшем от подъезда сарайчике, мимо которого они поднялись по тропе, что-то завозилось и обеспокоенно хрюкнуло.

Это было все же село, а не местечко.

Юрьеву вспомнились дрессированные дядины куры, забиравшиеся в курятник по узенькому трапу высотой в рост человека, громко кудахтая при этом – по привычке преувеличивая свое головокружение и деланный страх перед петухом. Каждый вечер дядя захлопывал за ними дверцу дня. Ему приходилось еще пилить и колоть на дворе дрова, носить из колодца воду ведрами на второй этаж двухсемейного дома у речки, где жена его вечерами, когда отключали по каким-то причинам свет, опустившись на колени, проверяла кипы ученических тетрадей у открытой дверцы кафельной печки.

Дядина жена пела когда-то в школьном учительском хоре.

Лесничество выделяло хору автобус, возивший местных артистов с гастролями по району, но главное – на смотры самодеятельности и торжественные вечера в райцентр. То было золотое, чудное время – когда пелось – веселья, приключений, ускользающей молодости, ожиданий, флирта и даже некоторого успеха. На одном из таких концертов они и познакомились: обстоятельный и солидный лесничий с замечательным густым певческим голосом – как выяснилось еще по пути домой, в автобусе – и бойкая учительница географии с ямочками на щеках (с годами – райскими яблочками на скулах) и глазами горячими, как жареные каштаны, какими торгуют ранней осенью только на улицах Мукачева и Ужгорода в соседнем

Закарпатье. Она народила ему таких же, как сама, скороумных, все схватывающих на лету детей. Обоих ему пришлось устраивать в мединститут в областном городе, находя связи, не считаясь со средствами, и поддерживать их по очереди все десять лет учебы и жизни вне дома. Беда его, однако, заключалась в том, что сам он относился к соображающим не столь быстро, а поскольку в войну защищал и отвоевывал ту страну, которую полагал своей родиной, то в старости, когда силы стали иссякать, ему и достались все шишки и палки – за все сразу. Его лишили в семье права голоса, и он действительно его почти потерял. Тот стал ломаться у него, как уже происходило однажды в подростковом возрасте, и был то по-бабьи высоким, то сиплым и еле слышимым, с присвистом и одышкой. В минуты слабости тела и духа он подумывал даже уехать отсюда один, бросив дом, семью, в которой все прекрасно между собой без него ладили. Нимало не отдавая себе отчета, что муж и отец являлся для них всех как раз тем, что их объединяло.

Несколько раз в году он отправлялся погостить в различные места, где благо еще имелись родственники. Возвращался всегда в состоянии более угнетенном, чем уезжал. Тот мужицкий счет, что сидит, откладывается и растет в затылочной части головы каждого пожившего человека, говорил ему, что он пропустил нужный поворот, разогнавшись, прозевал съезд с трассы на проселок, ведущий в родные края, что развернуться не позволят теперь правила движения и запрещающие знаки и что не осталось уже решимости и сил нарушить правила. Что умереть остается либо приживалом у кого-то, что недостойно хозяина, либо предпочесть истаять среди своих, обложившись ватой глухоты, уйдя в старческую несознанку перед лицом семейных попреков и все более чувствительных щипков. И впору не о вате для ушей подумать – да и где набрать-то ее столько? – а о пошиве деревянного костюма и о приобретении места для ямы на лесистом подъеме, где несколько десятилетий спустя только лес и сможет замолвить словечко за когда-то облазившего эти горбы и распадки лесничего, чьи кости так и остались в плену Карпатских гор, а имя стерлось.