Выбрать главу
ты быть здесь — со мною, в смерти? Как же так?.. ГОНВИЛ: Мой образ продлен твоею памятью за грань земного. Вот и все. ЭДМОНД: …Но как же, Гонвил: вот комната… Все знаю в ней… Вон — череп на фолианте; вон — змея в спирту, вон — скарабеи в ящике стеклянном, вон — брызги звезд в окне, — а за окном,— чу! слышишь, — бьют над городом зубчатым далекие и близкие куранты; скликаются, и падает на дно зеркальное червонец за червонцем… Знакомый звон… И сам я прежний, прежний — порою только странные туманы проходят пред глазами… Но я вижу свои худые руки, плащ и сборки на нем — и даже, вот, — дыру: в калитку я проходил — плащом задел цветок чугунный на стебле решетки… Странно, все то же, то же… ГОНВИЛ: Мнимое стремленье, Эдмонд… Колеблющийся отзвук… ЭДМОНД: Так! Я начинаю понимать… Постой же, постой, я сам… ГОНВИЛ: …Жизнь — это всадник. Мчится. Привык он к быстроте свистящей. Вдруг дорога обрывается. Он с края проскакивает в пустоту. Ты слушай, внимательно ты слушай! Он — в пространстве, над пропастью, но нет еще паденья, нет пропасти! Еще стремленье длится, несет его, обманывает; ноги еще в тугие давят стремена, глаза перед собою видят небо знакомое. Хоть он один в пространстве, хоть срезан путь… Вот этот миг — пойми, вот этот миг. Он следует за гранью конечного земного бытия: скакала жизнь, в лицо хлестала грива, дул ветер в душу, — но дорога в бездну оборвалась, и чем богаче жизнь, чем конь сильней — ЭДМОНД: — тем явственней, тем дольше свист в пустоте, свист и размах стремленья, не прерванного роковым обрывом,— да понял я… Но — пропасть, как же пропасть? ГОНВИЛ: Паденье неизбежно. Ты внезапно почувствуешь под сердцем пустоту сосущую и, завертевшись, рухнет твой мнимый мир. Успей же насладиться тем, что унес с собою за черту. Все, что знавал, что помнишь из земного,— вокруг тебя и движется земными законами, знакомыми тебе. Ведь ты слыхал, что раненый, очнувшись, оторванную руку ощущает и пальцами незримыми шевелит? Так мысль твоя еще живет, стремится, хоть ты и мертв: лежишь, плащом покрытый; сюда вошли; толпятся и вздыхают; и мертвецу подвязывают челюсть… А, может быть, и больший срок прошел: ведь ты теперь вне времени… Быть может, на кладбище твой Гонвил смотрит молча на плоский камень с именем твоим. Ты там под ним, в земле живой и сочной; уста гниют и лопаются мышцы, и в трещинах, в глубокой черной слизи шуршат, кишат белесые личинки… Не все ль равно? Твое воображенье, поддержанное памятью, привычкой, еще творит. Цени же этот миг, благодари стремительность разбега… ЭДМОНД: Да, мне легко… Покойно мне. Теперь хоть что-нибудь я знаю точно — знаю, что нет меня. Скажи, мое виденье, а если я из комнаты твоей — стой! сам скажу: куранты мне напели: все будет то же, встречу я людей, запомнившихся мне. Увижу те же кирпичные домишки, переулки, на площади — субботние лотки и циферблат на ратуше. Узнаю лепные, величавые ворота; в просвете — двор широкий, разделенный квадратами газона; посередке фонтан, журчащий в каменной оправе, и на стенах пергаментных кругом узорный плющ; а дальше — снова арка, и в небе стрелы серого собора{7}, и крокусы вдоль ильмовых аллей, и выпуклые мостики над узкой зеленою речонкой, — все узнаю, а на местах, мной виденных не часто иль вовсе не замеченных, — туманы, пробелы будут, как на старых картах, где там и сям стоит пометка: Terra incognita. Скажи мне, а умерших могу я видеть? ГОНВИЛ: Нет. Ты только можешь соображать, сопоставлять явленья обычные, понятные, земные,— ведь призраков ты не встречал при жизни. Скажи, кого ты вызвать бы хотел? ЭДМОНД: Не знаю… ГОНВИЛ: Нет, подумай… ЭДМОНД: Гонвил, Гонвил, я что-то вспоминаю… что-то было мучительное, смутное… Постой же, начну я осторожно, потихоньку,— я дома был, друзья ко мне явились, к дубовому струился к потолку из трубки дым, вращающийся плавно. Все мелочи мне помнятся: вино испанское тепло и мутно рдело. Постой… Один описывал со вкусом, как давеча он ловко ударял ладонью мяч об каменные стенки; другой втыкал сухие замечанья о книгах, им прочитанных, о цифрах заученных, но желчно замолчал, когда вошел мой третий гость — красавец хромой, — ведя ручного медвежонка московского, — и цепью зверь ни разу не громыхнул, пока его хозяин, на стол поставив локти и к прозрачным вискам прижав манжеты кружевные, выплакивал стихи о кипарисах{8}. Постой… Что было после? Да, вбежал еще один — толстяк в веснушках рыжих — и сообщил мне на ухо с ужимкой таинственной… Да, вспомнил все! Я несся, как тень, как сон, по переулкам лунным сюда, к тебе… Исчезла… как же так?.. Она ходила в темном. Стелла… мерцающее имя в темном вихре, души моей бессонница… ГОНВИЛ: Друг друга любили вы?.. ЭДМОНД: Не знаю, было ль это любовью или бурей шумных крыльев… Я звездное безумие свое, как страшного пронзительного бога от иноверцев, от тебя — скрывал. Когда порой в тиши амфитеатра ты взмахивал крылатым рукавом, чертя скелет на грифеле скрипучем, и я глядел на голову твою тяжелую, огромную, как ноша Атланта, — странно было думать мне, что ты мою бушующую тайну не можешь знать… Я умер — и с собою унес ее. Ты так и не узнал… ГОНВИЛ: Как началось?.. ЭДМОНД: Не знаю. Каждый вечер я приходил к тебе. Курил, и слушал и ждал, томясь, — и Стелла проплывала по комнате и снова возвращалась к себе наверх по лестнице витой, а изредка садилась в угол с книгой, и призрачная пристальность была в ее молчанье. Ты же, у камина проникновенно пальцами хрустя, доказывал мне что-нибудь — Systema Naturae сухо осуждал{9}… Я слушал. Она в углу читала, и когда страницу поворачивала, в сердце моем взлетала молния… А после, придя домой, пред зеркалом туманным я длительно глядел себе в глаза, отыскивал запечатленный образ… Затем свечу, шатаясь, задувал, и до утра мерещилось мне в бурях серебряных и черных сновидений ее лицо склоненное, и веки тяжелые, и волосы ее глубокие и гладкие, как тени в ночь лунную; пробор их разделял, как бледный луч, и брови вверх стремились к двум облачкам, скрывающим виски… Ты, Гонвил, управлял моею мыслью, отчетливо и холодно. Она же мне душу захлестнула длинным светом и ужасом немыслимым… Скажи мне, смотрел ли ты порою, долго, долго, на небеса полночные? Не правда ль, нет ничего страшнее звезд? ГОНВИЛ: Возможно, но продолжай. О чем вы говорили? ЭДМОНД: …Мы говорили мало… Я боялся с ней говорить. Был у нее певучий и странный голос. Английские звуки в ее устах ослабевали зыбко. Слова слепые плыли между нами, как корабли в тумане… И тревога во мне росла. Душа моя томилась: там бездны раскрывались, как глаза… Невыносимо сладостно и страшно мне было с ней, и Стелла это знала. Как объясню мой ужас и виденья? Я слышал гул бесчисленных миров в ее случайных шелестах. Я чуял в ее словах дыханье смутных тайн и крики и заломленные руки неведомых богов! Да, — шумно, шумно здесь было, Гонвил, в комнате твоей, хоть ты и слышал, как скребется мышь за шкафом и как маятник блестящий мгновенья косит… Знаешь ли, когда я выходил отсюда, ощущал я внезапное пустынное молчанье, как после оглушительного вихря!.. ГОНВИЛ: Поторопи свое воспоминанье, Эдмонд. Кто знает, может быть, сейчас стремленье жизни мнимое прервется — исчезнешь ты, и я — твой сон — с тобою. Поторопись. Случайное откинь, сладчайшее припомни. Как признался? Чем кончилось признанье? ЭДМОНД: Это было здесь, у окна. Мне помнится, ты вышел из комнаты. Я раму расшатал и стекла в ночь со вздохом повернули. Все небо было звездами омыто, и в каменном туманном переулке, рыдая, поднималась тишина. И в медленном томленье я почуял, что кто-то встал за мною. Наполнялась душа волнами шума, голосами растущими. Я обернулся. Близко стояла Стелла. Дико и воздушно ее глаза в мои глядели — нет, не ведаю, — глаза ли это были иль вечность обнаженная… Окно за нами стукнуло, как бы от ветра… Казалось мне, что, стоя друг пред другом, громадные расправили мы крылья, и вот концы серпчатых крыльев наших — пылающие длинные концы — сошлись на миг… Ты понимаешь — сразу отхлынул мир; мы поднялись; дышали в