Выбрать главу

Хотелось бы еще рассказать о том, что неистового репортера Ладислава Мнячко можно и по сей день встретит всюду, где намечается фронт борьбы с фашизмом, фронт борьбы за новую, социалистическую жизнь: на стройках страны, на процессе Пауэрса в Москве, на процессе Эйхмана в Израиле…

Хотелось бы еще рассказать о страстных статьях, репортажах Ладислава Мнячко, которые с первых дней освобождения печатались и печатаются в «Руде право», в словацкой «Правде», в еженедельнике «Культурни живот», в журналах, отдельными изданиями.

Но лучше всего о настоящем писателе, о его талант говорят его произведения. И недаром роман «Смерть зовется Энгельхен» переведен уже на многие языки мира. Его герои станут особенно близки нам, советским читателям.

Ида Радволина

Ночь победы

Мне нигде не больно. Удивительно, правда? Я трогаю живот, ноги — это мои ноги? Да ноги ли это вообще, будут ли они когда-нибудь передвигаться? Тело мягкое, податливое, гладкое, точно шелковая подушка. Не живой предмет, а вещь. Если погладишь собаку или кошку, живое тело отзовется, почувствуешь трепет, жизнь коснулась жизни. Стоит дотронуться до носа, прикоснуться к уху — чуткие нервы отзываются на прикосновение тела к телу. А вот мои ноги — точно неживые, ничего не чувствующие протезы. Говорят, что и деревянная нога иногда болит. Я ничего не чувствую, нигде не болит, но от пояса я неживой, неподвижный. Ноги — мои, их никто не отрезал, это и я и не я, я живу и не живу. Ногами не думают, мысли зарождаются в голове, а голова у меня в порядке, она живая, полная мыслей; хотел бы я, чтобы все изменилось — чтобы ноги ходили, а мыслей не было, чтобы не понимать, не вспоминать, не чувствовать.

Я лежу на животе и не могу шевельнуться, даже повернуться я не могу; я лежу на животе шестой день, и казалось бы, что если ноги не действуют, так есть сила в руках, ими можно пользоваться, как рычагом, положить, скажем, ногу на ногу, приподняться, опираясь на руки, подвинуться, перевернуться на спину. Несколько раз я безрезультатно пытался сделать это. Я повторял эти попытки хотя бы для того, чтобы рассердить врача, который приказал мне лежать на животе. Но напрасно старался я повернуться на спину. Ничего не выходило. Мышцы подвели меня, механизм не действовал. Я неподвижен, я слабое новорожденного. Новорожденный и тот ворочается в колыбели, выпрастывает ножки из-под одеяльца… а я? Меня кормят, умывают, бреют, делают за меня то, что я должен делать сам.

Я лежу на животе, подперев голову, уставившись на отвратительно серый лист бумаги, закрывающий большое больничное окно.

— Сестра Элишка, да уберите вы эту бумагу…

Сестра Элишка сидит где-то поодаль, мне не видно ее, я даже не знаю хорошенько, какая она, но она сидит тут, она сидит подле меня часами; мне ее не видно, но я знаю, что сейчас она отрицательно качает головой.

Разве можно снять затемнение, думает она, вот еще новости! Правда, по радио сегодня говорили, что война кончилась, что в южной Чехии последние остатки немецкой армии сдались русским, но разве возможно, чтобы столько лет длящаяся война окончилась так сразу? Сообщение по радио — и всему конец? Почти шесть лет день за днем, каждый вечер люди Европы затемняли окна, они уже автоматически опускали шторы в сумерки и поднимали их по утрам. Это стало частью их жизни. Как же так, сразу? А всю ли правду говорят по радио? Кто теперь верит этому радио? Кто теперь верит чему-нибудь вообще? Может быть, есть где-нибудь какой-нибудь немецкий летчик, который не слышал еще о капитуляции последней немецкой армии? Может быть, о ней не слышала какая-нибудь эскадрилья американских бомбардировщиков?

Сестра Элишка здесь, у меня за спиной, мне не видно ее, но я чувствую — она здесь. Пусть она ничего не говорит, я знаю, она отрицательно качает головой: «Что вы, нельзя… во всяком случае, пока не разрешит главный…» И я не настаиваю, снова и снова я ощупываю свои ноги — единственное движение, доступное мне, единственное мое развлечение: убеждаться снова и снова, что ноги мертвы, бесчувственны, недвижны. Не то чтобы мне было неудобно лежать — как будто ничто не мешает. Больные не то, что здоровые, — они могут целыми днями лежать неподвижно. Мне удобно, и руки не устали, но меня раздражает то, что нужно лежать на животе. Сегодня на обходе главный сказал: «Завтра мы его повернем, рана затянулась, ему будет лучше лежать на спине». Но это «завтра» бесконечно далеко, если знаешь, что завтра тебя перевернут на спину. Такие вещи нельзя сообщать заранее, нужно просто перевернуть человека — и дело с концом. Сколько возни с калекой, прямо смешно… Или они возятся со мной, потому что я — и все в госпитале это знают, — потому что я калека?