Выбрать главу

Ветер дул какое-то мгновение, погода тотчас утихомирилась, порядок процессии восстановился, и к Лобному месту Дмитрий Иоаннович подъехал впереди шествия. Здесь его ожидало духовенство с иконами, с крестами. Раздались возгласы благословения, а он все еще не сходил с коня. Конь дергал узду, перебирал ногами и, пританцовывая, относил всадника в сторону – не нравился запах ладана.

Наконец Дмитрий Иоаннович соблаговолил спешиться, кинув поводья Маржерету. Поднялся на Лобное место, стряхнул с одежды пыль, отер ожерелье, камешек за камешком, и только потом чмокнул, не глядя куда, икону, с которой на него надвинулись иерархи. Тотчас отпрянул – кто их там знает? – торопливо вернулся к коню. Опамятовался, прошел мимо, ближе к собору Василия Блаженного, к толпе народа, теснимого строгой охраной. Скинул шапку, принялся креститься, кланяясь храму, людям, Кремлю, плача и восклицая:

– Господи! Слава тебе, Господи, что сподобил зреть вечные стены, добрый мой народ, милую Родину!

Люди, смутившиеся бурей и уже подметившие – благословение не умеючи принял, икону не в край поцеловал, а в сам образ, шапку не снял! – теперь, радуясь слезам царя, простили его оплошности (от такой радости грех головы не потерять!), плакали навзрыд, соединясь сердцем с гонимым и вознесенным, кем же, как не Господом Богом!

Царь двинулся в Кремль. Двинулся и крестный ход, с пением древних псалмов, но тотчас польские музыканты грянули в литавры, в трубы, в барабаны. И, хоть музыка была превеселая, зовущая шагать всех разом, священное пение было заглушено, священство посбивалось с напева и умолкло.

В кремлевские соборы Дмитрий заходил, окруженный поляками. Поклонясь гробам Иоанна Васильевича и Федора Иоанновича, поспешил в Грановитую палату, сел на царское место.

На него смотрели затая дыхание, а он был спокоен и распорядителен. Подозвал Маржерета и ему сказал первое свое царское слово:

– Смени всю охрану. Во дворце и во всем Кремле. Пищали держать заряженными.

И обозрел стоящих толпою бояр, своих и здешних, телохранителей, казаков. Улыбнулся атаману Кореле.

– Приступим.

Это было так неожиданно, так просто.

– Где бы я ни был, я всегда думал о моем царстве и о моем народе. – Голос чистый, сильный. Все шепоты и шорохи прекратились, и он, указывая на лавки, попросил: – Садитесь. Никому не надо уходить. Сегодня день особый, праздничный, но не праздный. Наблюдая, как управляют государством в Польше, сносясь с монархами Франции, Англии, я подсчитал, что у нас должно быть не менее семидесяти сенаторов. Страна огромная, дел множество. Всякий просвещенный, умный человек нам будет надобен, и всякое усердие нами будет замечено. Сегодняшний день посвятим, однако, радостному. Нет более утешительного занятия, чем восстановление попранной истины и справедливости. Ныне в сонм нашей Думы мы возвращаем достойнейших мужей моего царства. Первый, кого я жалую, – есть страдалец Михаил Нагой. Ему даруется сан великого конюшего. Все ли рады моему решению?

– Рады, государь! Нагой – твой дядя, ему и быть конюшим, – загудели нестройно, невнятно бояре, принимаясь обсуждать между собой услышанное.

Иезуит Левицкий воспользовался шумом и, приблизившись к трону, сказал по-польски:

– Толпы на Красной площади не редеют, но возрастают.

Лицо Дмитрия вспыхнуло.

– Надо кого-то послать к ним… – И спросил Думу: – Почему на площади народ? Голицын, Шуйский! Идите и узнайте, что надобно нашим подданным?

– Государь, дозволь мне, укрывавшему тебя от лютости Годунова, свидетельствовать, что ты есть истинный сын царя Иоанна Васильевича.

Дмитрий чуть сощурил глаза: к нему обращался окольничий Бельский – родственник царицы Марии и лютый враг царя Бориса.

– Ступай, Богдан Яковлевич! – разрешил Дмитрий и притих, затаился на троне, ожидая исхода дела.

Сиденье было жесткое, хотелось уйти с глаз, так и ловящих в лице всякую перемену, но с того стула, на который он сел смело и просто, восхитив даже Левицкого – воистину природный самодержец! – не сходят, с него ссаживают. Дмитрий, поерзав, вдруг сказал надменно и сердито:

– Не стыдно ли вам, боярам, что у вашего государя столь бедное место? Этот стул – величие святой Руси, я не желаю срамиться перед иноземными государями. Подумайте и дайте мне денег на обзаведение. Сие не для моего удовольствия – я в юности моей изведал лишения и нищету, но ради одной только славы русской.

Богдан Бельский в это самое время, когда Дума решала вопрос о новом троне, стоял на Лобном месте перед народом и, целуя образок Николая-угодника, сняв его с груди, кричал, срывая голос:

– Великий государь царь Иоанн Васильевич, умирая, завещал детей своих, коли помните, моему попечению! На груди моей, как этот святой образ заступника Николая, лелеял я драгоценного младенца Димитрия! Укрывал, как благоуханный цветок, от ирода Бориски Годунова! Вот на этой груди, в чем целую и образ и крест!

Крест поднес рязанский архиепископ Игнатий.

Истово совершил Бельский троекратное крестоцелование. И еще сказал народу:

– Клянусь служить прирожденному государю, пока пребывает душа в теле. Служите и вы ему верой и правдой. Земля наша русская истосковалась по истине. Ныне мы обрели ее, но, коли опять потеряем, будет всем нам грех и геенна.

Добрыми кликами встретил народ клятву Бельского.

Уходил Богдан Яковлевич на Лобное место окольничим, возвратился – боярином.

У Дмитрия все скоро. Бельского пожаловал, и вот уж новое дело для Думы.

– Пусть иерархи Церкви завтра же сойдутся на собор. Негоже, коли овцы без пастыря, а Церковь без патриарха.

– Успеем ли всех-то собрать? – усомнился архиепископ Архангельского собора грек Арсений.

– Кто хочет успеть, тот успевает, – легко сказал царь, сошел со своего жестковатого места и отправился в покои, куда была доставлена царевна Ксения Борисовна.

2

Перед опочивальней его ждали братья Бучинские. Лица почтительнейшие, но глаза у обоих блестят, и он тоже не сдержался, расплылся в улыбке. Братья, работнички усердные, доставляли ему в постель по его капризу и пышных, расцветших, и тоненьких, где от всего девичества лишь набухающие почки. Но прежде не то чтоб царевен, княжон не сыскали.

– Цесарю цесарево, – прошептал, склоняя голову, старший из братьев, Ян.

И во второй раз широкой своей, лягушачьей улыбкой просиял царь Дмитрий Иоаннович. Но, когда в следующее мгновение дверь перед ним растворилась, сердце у него екнуло, упало в живот, и он, отирая взмокшие ладони о бедра, постоял, утишая дыхание, умеряя бесшабашную предательскую подлую свою радость.

Ксения, как приказано было, в одной нижней рубашке сидела на разобранной постели.

Сидела на краешке. Пальчики на ножках, как бирюльки детские, махонькие, розовые, ноготочки розовые.

Дмитрий стал на пороге, оробев. Тот, что был он, выбрался вдруг наружу со своим все еще не отмершим стыдом. Ксения подняла глаза, и Дмитрий – уже Дмитрий! – встретил ее взгляд. По вискам потекли дорожки пота, на взмокших рыжих косицах над ушами повисли мутные капли.

Она опустила голову, и волосы побежали с плеч, словно пробившийся источник, закрывая лицо, грудь, колени.

Только что придуманная роль робеющего вылетела у Дмитрия из головы, кинулся на пол, приполз, припал к розовым пальчикам, к бирюлечкам. Взял на огромные ладони самим Господом Богом выточенные ступни и все поднимал их, поднимал к лицу своему, и совершенные девичьи ноги все обнажались, открывая глазам нежную, тайную, хранимую для одного только суженого красоту. А дальше – багровая страсть, море беззвучных слез и немота.

Ярость всколыхнула его бычью грудь: «Да я же тебя и молчью перемолчу!»

Лежал не шевелясь, теряя нить времени. И вдруг – дыхание, ровное, покойное. Поднял голову – спит.

Нагая царевна, белая, как первый снег, со рдяными ягодами на высоких грудях, спала, склонив голову себе на плечо. Шея, долгая, изумляющая взор, была как у лебеди. Под глазами голубые тени смерти, а на щеках жизнь. Он, владетель и этой драгоценности, удушая в себе новую волну смущения, побежал по царевне глазами к ее сокровенному и увидал алый цветок на простыне.