Выбрать главу

Торопливо завел под шапку платок, отирая в единый миг взмокшие волосы, и подумал: «Надо будет уронить шапку».

Подтолкнул ее к затылку, дрожащими руками принялся прятать платок и не находил ему места. Выронил, сделал шаг вперед, потом еще и побежал, раскачиваясь тяжелым бабьим задом. Откинул голову, шапка съехала назад и на ухо, упала наконец. Он попробовал ее подхватить, но короткая рука промахнулась. Карету потерял из виду на мгновение, а она уже стоит, всадники вокруг кареты стоят, и через отворившуюся дверцу на землю спускается по ступенькам высокая женщина в черном. Он замер, ожидая, чтоб она отошла от лошадей, от своей охраны – мало ли? – но, соразмерив расстояние, кинулся со всех ног, с колотящимся сердцем и шепча: «Мама! Мама!»

Она вся потянулась к нему, потянула руки, обессилела, обмякла, только он был уже рядом, прижался потною головою к ее тугому, тучному животу. Тотчас вскочил, обнял и, целуя в голову, все шептал и шептал:

– Мама! Мама!

Она ловила его руками, пытаясь задержать, рассмотреть. И рыдала в голос.

«Хорошо, – думал он, – хорошо!» – уводя ее, тяжелую, навалившуюся на него, в шатер.

Народ рыдал от счастья и умиления.

В шатре было прохладно, на столе яства и напитки. Он подал старице вишневого меда, сам хватил ковш квасу с хреном и сел на стул, закрывая на миг глаза и вытягивая ноги. Тотчас поднялся, посадил матушку в кресло и стоял подле, ожидая, что ему скажут. Царица-старица молчала, нежность, назначенная зрителям, сменилась вялой усталостью.

– Для тебя, мама, отделывают палаты в Новодевичьем. На первое время разместишься в Кремле, в Вознесенском.

Марфа не нашлась что сказать, и говорить пришлось ему: – Мы так давно не виделись. У нас еще будет время вспомнить прошлое. Память о безоблачном детстве прекрасна. Я охотно буду слушать тебя о тех далеких днях.

Краем скатерти вытер лицо и вдруг почувствовал нестерпимую тяжесть в мочевом пузыре.

– Прости меня, мама, бога ради! – Он скрылся за пологом, где была приготовлена для него постель, и оправился в угол, на ковер, изнемогая от блаженного облегчения.

Тугая струя мочи истончилась до струйки, но струйка эта никак не кончалась, и он, озабоченный приступом боязни, проткнул кинжалом отверстие в пологе и прильнул к нему глазом.

Толпа пребывала в умилении.

– Это все квасок, – сказал, выходя к Марфе. – Скажи мне, ты всем довольна?

– Да, государь.

– Тогда идем на люди. Пора в дорогу.

Она проворно поднялась. Постояла… и пошла за полог. Он слушал журчание, потирая длинной рукою загривок, откуда страх сыпал по его телу мурашки.

«Побывавшие в царях люди все умные, – сказал он себе, совершенно успокаиваясь, и, поморщась, погнал прочь озорную мысль. – Коли не по крови, так по моче родственники».

Он шел рядом с каретой «матери», глотая пыль из-под колес, почтительный, безмерно радующийся сын. Народ валил следом и по обеим сторонам дороги. Неверы были посрамлены и радостно каялись перед теми, кто опередил их верою, а поверившие сразу, со слуха, сияли, просветленные своею верой.

5

Через три дня после приезда в Москву царицы-матери Дмитрий Иоаннович короновался на царство. Да не единожды – дважды! В Успенском соборе по древнему обычаю, а в Архангельском по вновь заведенному. Над могилами царей Иоанна и Федора архиепископ Арсений возложил на голову царя шапку Мономаха, и была она ему впору. Шапка русская, а кафтан – польский.

Вот к полякам-то и выказала недовольство Боярская дума.

Дмитрий тому недовольству втайне был рад. Сподвижников, приведших его к престолу, следовало приструнить: царство – не военный табор. Да ведь и как русскому человеку не обидеться?

Едет поляк по Москве – не зевай. Слепого столкнет, сомнет и не обернется, потому что сам слеп от безмерной своей гордости. Пограбить тоже не прочь.

Уступая Думе, царь решился наказать одного, но так, чтоб другим неповадно было. Взяли за разбой шляхтича Липского, судили по-московски. Приговорили к битью кнутом на торговой площади. Москвичи обрадовались – есть-таки управа на царевых рукастых слуг! Поляки же рассвирепели. Как?! Шляхтича?! Принародно?! Батогами?!

Кинулись отбивать товарища у приставов. Приставы за бердыши, поляки за сабли. Толпа приняла сторону своих. Мужики давай оглобли выворачивать, бабы в поляков – горшками. Но воин есть воин. Грохнули пистоли. Напор! Побежали москали, не устояв перед шляхетскою отвагою! Бежали, покрикивая: «Наших бьют!» – и уже не сотни – многие тысячи собрались и пошли на ненавистных пришельцев. Умирали, но и били до смерти.

Дмитрий Иоаннович, услышав о побоище, побелел.

– Недели после коронации не прошло! Подарочек! – крикнул по-мальчишески, сорвавшимся от обиды голосом, но приказ отдал ясно, рубя короткой рукою воздух: – Посольский двор, где укрылись обидчики народа, окружить пушками! Выслать глашатаев с указом моего царского величества: виновные в избиении народа будут наказаны. Если шляхта не подчинится указу, не выдаст зачинщиков, то вот мое первое и последнее слово: снести Посольский двор пушками до самой подошвы!

Разыграв огорчение, покинул Тронную палату и, оставшись наедине с Яном Бучинским, просил дружески:

– Сам езжай к нашим людям на Посольский двор: пусть выдадут страже троих. Обещаю: волоса с их голов не упадет. Скажи им всем также: ныне Москва – овечка, но если она станет бараном – никому из нашего брата несдобровать. Бойцовый баран яростью вепря превосходит. Я знаю это. Я видел.

На следующий день Дума хоть и почтительнейше, но твердо приступила к государю, умоляя решить вопрос с иноземцами на Москве. И с казаками!

Бояре говорили друг за другом, по второму разу, по третьему, а государь сидел безучастный, и горькая складка просекала его лоб, чистый, совсем еще юный.

Остаться один на один с Московией – не смертный ли приговор себе подписать? Нагих не любят. Всей опоры Басманов да прибывший из Грузии Татищев… Засмеялся вдруг.

– Что вы так долго судите да рядите? Разве дело не ясное? Польские хоругви за то, что порадели мне, законному наследнику отцовского стола, за то, что искоренили измену Годунова, – наградить и отпустить. То же и с казаками.

Воззрилось боярство с изумлением на государя: ишь как все у него легко! Да ведь и толково!

– У меня нынче есть еще одно дело к Думе, – сказал государь, становясь строгим и величавым. – Мы в последнее время все о казнях думали, а пора бы и миловать. Где грозно, там и розно. Посему вот мое слово, а от вас приговора жду: Ивану Никитичу Романову, гонимому злобой Годунова, вернуть все его имение и сказать боярство. Старшего его брата, смиренного старца Филарета, – о том я молю тебя, святейший патриарх Игнатий, – следует почтить архиерейством.

Улыбающийся патриарх Игнатий тотчас поднялся с места и, показывая свою грамоту, объявил:

– О мудрый государь! А я тебя хотел просить о том же, вот моя грамота о возведении старца Филарета в сан ростовского митрополита.

– Рад я такому совпадению, – просиял государь. – Федор Никитич был добрым боярином и монастырской жизнью заслужил похвалу от многих. Каков до Бога, таково и от Бога.

На радостях никто не вспомнил о митрополите Кирилле, которого сгоняли с ростовской митрополии ни за что ни про что. Может быть, и вспомнили бы, но царь Дмитрий сыпал милостями, только рот разевай: двух Шереметевых в бояре, двух Голицыных в бояре, туда же Долгорукого, Татева, Куракина. Князя Лыкова в великие кравчие, Пушкина в великие сокольничие.

– Я прошу Думу вспомнить еще об одном несчастном, – продолжал Дмитрий Иоаннович, – о всеми забытом невинном страдальце, о царе, великом князе тверском Симеоне Бекбулатовиче. Его надо немедленно вернуть из ссылки и водворить на житье в Кремлевском дворце. Он выстрадал положенные ему царские почести.

Дума снова была изумлена широтою души государя и совсем уж изнемогла, когда было сказано:

– Шуйских тоже надо вернуть. Они сами себя наказали за непочтение к царскому имени. Надеюсь, раскаяние их шло от сердца. Мне незачем доказывать всякому усомнившемуся, что я тот, кто есть. Шапку Мономаха Бог дает. А теперь обсудите сказанное, у меня же приспело дело зело государское – надо испытать новые пушки.

6