Выбрать главу

– Я хочу жить, – говорил он доктору Сильвестру, – не могу иначе. Мне надо дождаться… Надо… Уже не долго. Уже и теперь видно, как жестоко просчитались фашистские политики и стратеги. Надеялись создать всеобщую коалицию против Советской России, – не вышло. Думали первыми же ударами развалить советский строй, а государство наше крепче, нежели когда бы то ни было. Собирались разгромить нашу армию быстро и бесповоротно, а она с каждым днем становится сильней. Сейчас умереть? Это невозможно, доктор…

Сильвестр был философ.

– Старость держится за жизнь, генерал, а смерть – за старость. Мы оба – старики. Но и я не хочу умирать; только по другой причине… Я привык к себе и остаться без себя не хочу. А ведь умереть – это как раз и значит – остаться без себя. Ха-ха-ха!

Что-то было в нем ненастоящее, живое, но к жизни не годное и в жизни не нужное, вроде травинок на камне или бледных и немощных ростков на лежалой картошке. Такие люди перестают жить задолго до смерти. У него была удивительная способность сводить большое к малому, важное к пустякам, шаржировать, карикатурить, превращать драму в фарс. Он закручивал желтой ручкой свои пушистые разноцветные усы и говорил:

– Война французов с немцами – война вина с пивом. Глупо!

Карбышев возмущался:

– Не могу понять, доктор, откуда в вас эта политическая размягченность. Черльт знает что такое!

– Это – конституционное белокровие, дорогой генерал. Это лейкоцитоз.

Сильвестр крутил ус.

– Это болезнь людей без прошлого, без веры в себя, без целей и без будущего, – таких, как я. Собственно, непонятно, почему я очутился в этом лагере, когда у меня отличная квартира в Париже на rue de Grenelle.[74] Впрочем, и те, которые в июле подбросили в «Вольфшанце»[75] портфель с бомбой, вероятно, удивлялись самим себе не меньше, чем я… Ха-ха-ха!

– Ужасно!

– Что вас приводит в негодование, любезный генерал?

– Наивное дилетантство этих людей, доктор!

– А как же было бы надо?

– Взорвать всю ставку на куски!..

От людей, слушавших в лагере заграничные радиопередачи, доходили в ревир к Карбышеву кое-какие сведения о ходе войны. Как бывало во Флоссенбюрге, так и здесь, он расшифровывал официальные военные сводки и делал прогнозы на будущее. Фашизм изнемогал. В Германии все делалось теперь по принципу: пан или пропал, и во всем проступала с величайшей отчетливостью слабость власти. Отчаяния еще не было, но и надежды уже не было никакой. Отсюда – ненависть и упорство, с которыми мстила власть своим врагам. Однако и врагов уже невозможно было сломить никакими преследованиями. Карбышев объяснял Сильвестру и больным:

– Чем хуже обращаются с нами гитлеровцы, тем хуже им, то есть тем лучше нам. Ура, товарищи, ура!

И слабые груди кричали: «Ура!» И глухой этот крик разносился по лагерю, повторяясь, как эхо, во всех его закоулках. Когда Карбышев взялся за агитацию, Лютке уже не висел на аппельплаце – веревка оборвалась. Труп унесли, а место, на котором он лежал, засыпали хлором. От Лютке осталось белое пятно на земле. Только ли это пятно? Нет, остался еще подпольный центр Германской компартии, деятельно готовивший силы к освобождению заключенных из лагеря посредством внутреннего взрыва. Смерть начинала отступать все дальше и дальше. Неужели?

– Скоро фашистам каюк!

– Вы радуетесь, дорогой генерал, – говорил доктор Сильвестр, – а я боюсь. Я ведь только притворяюсь храбрецом, честное слово!

– Превосходно! – восклицал Карбышев. – Пока человек не потерял способности радоваться и бояться, он – человек. А когда не будет для него ни радости, ни страха, – плохо. Тогда он уже не человек!..

Шеф ревира, немецкий врач с острой мордочкой барсука, ежедневно осматривал больных. Для этого больных выстраивали в две шеренги. Карбышев всегда стоял во второй и еще ни разу не привлекал к себе опасного начальнического внимания. Но при последнем субботнем осмотре шеф остановился прямо против Карбышева и сказал:

– Выписать из ревира.

Доктор Сильвестр бесстрастно принял распоряжение:

– Обязательно.

Вечером он говорил Карбышеву:

– Будем, генерал, прикидываться храбрецами. Я вас оставляю здесь под свою ответственность. Мы – люди без будущего. Будем дорожить настоящим…

Но «настоящее» продолжалось лишь до понедельника. После вечерней похлебки Карбышева вызвали в политический отдел лагеря. Словно ледяная рука протянулась к сердцу Дмитрия Михайловича. Она еще не схватила, не сжала сердца, но ему уже было холодно, как перед смертью. Карбышев стоял у стены. За столом, близ окна, сидел пожилой, гладко выбритый офицер СС. Он сидел совершенно неподвижно и попыхивал сигареткой, не только ничего не говоря, но даже и не глядя на заключенного. Его угрюмое молчание начинало волновать Карбышева. Он не сводил глаз с офицера. И поэтому при одной из глубоких и долгих затяжек, когда лицо эсэсовца осветилось с особой ясностью, он без ошибки поймал на его плотно сжатых губах, у самой сигаретки, быстрый и холодный смешок. Этот смешок сказал Карбышеву все и приготовил его ко всему. Теперь эсэсовец мог бы ничего не говорить хоть и до самого конца. Однако когда на стол перед ним положили пакет с надписью: «В концентрационный лагерь, лично в руки СС штурмбанфюреру N. Маутхаузен», он нашел зачем-то нужным процедить сквозь зубы: