Выбрать главу

Ночами мы шарили по огородам, тем и жили. Кур воровать боялись, но яйца таскали. А костерок разжигали только днём. Так прошло с неделю. Как-то мы услышали стрельбу и крики, и в очередной раз выглянув на опушку, поняли, что немцы отбиты.

И только через несколько дней, когда нас отправили в тыл в настоящем поезде с зелёными вагонами, шедшем через Москву в Горький, мы узнали, что едем «с Курской дуги».

Всех нас (а двое мальчишек за эти дни поседели) привезли в Горький в то же самое Училище, и тут же шестерых детдомовских вернули в Городец, пришпилив каждому по медали «За отвагу». Мы без конца брякали этими медалями, пока директорша детдома, которой явно надоели эти шесть хвастунов, не отобрала наши медали и не засунула в свой письменный стол.

Так я и «воевал». Но барабанить научился неплохо, и мне это потом пригодилось. Уже в Ленинграде, будучи студентом, я зарабатывал, играя на «батарее» в джаз-квартете.

—------

Прошло лето 43 года. А как только по радио и в газетах сообщили, что Ростов освобождён, я написал письмо «на деревню бабушке». Кроме неё и тетки Муры с семейством, у меня в Ростове больше никого не осталось.

В октябре по письму бабушки к директорше детдома, меня отпустили в Ростов. Отвезли на вокзал в Горький и посадили на поезд, идущий до Москвы, о чем дирекция дала телеграмму Пантелееву. Пантелеев жил в это время в Москве, так как его сына перевели из Кронштадта в Москву и назначили главнокомандующим Волжской флотилией.

Я пришел к Пантелеевым прямо с вокзала и по настоянию Александра Петровича прогостил у них неделю. За эту неделю Александр Петрович успел мне показать всю Москву: мы ездили с ним то на метро, то на открытой адмиральской машине с настоящим матросом за рулём… Он же и на вокзал меня проводил, наказав передать привет бабушке, с которой был знаком уже добрых полвека.

В Ростове, сойдя с поезда, я через десять минут был в «родовом гнезде». Сначала я, правда, никак не мог найти, поскольку от огромных деревянных с навесом ворот не осталось и следа. И уже потом я увидел в глубине двора дом.

Бабушка Анна Павловна жила теперь не у себя наверху, а внизу, в квартире у тёти Муры. В бабушкиной комнате наверху поселилась дальняя свойственница деда, доктор Петрова, до войны жившая в деревянном «домике экономки», который вместе с воротами пошёл на дрова. Так что в трех комнатах умещались теперь тётя Мура и дядя Миша со старшей дочерью Витей и её семилетним сыном, да ещё бабушка.

Только через год Петрова получила где-то комнату, и бабушка смогла перебраться к себе на второй этаж. Там она чувствовала себя спокойной и почти всегда была всем и всеми довольна, что бы ни происходило в доме и в мире.

Но пока что мне и думать было нечего о том, чтобы поселиться в этой квартирке! Тем более, что работала из всей семьи одна Витя, ей, архитектору, дела в конце войны находилось больше, чем она могла справиться. Бабушка получала маленькую пенсию, тётка чуть больше, за погибшего на фронте сына, старшего лейтенанта, а дядя Миша, охотинспектор, получил работу только следующей весной, а до того сидел и читал…

Так что существование было, конечно, не на блокадном уровне, но все же полуголодное. Дня три я на всё это посмотрел и, ничего никому не сказав, пошел в Гороно, изложил ситуацию, показал документы из городецкого детдома и попросился в какой-нибудь местный.

Через час инспектор по детдомам сказал, что отправляет меня «к Анне Арамовне, у неё там старших мало, вот и доукомплектуем». Мне тогда исполнилось уже тринадцать лет, и я вошел в ранг «старшего» месяца два тому назад. Я всё ещё оставался «длинным», хотя по каким-то анализам, которые проделал доктор, приходивший раз в неделю в детдом, получалось, что после блокады я, вроде бы, почти перестал расти.

Я соврал, что окончил шесть классов и таким образом угодил после деревенского пятого в городской седьмой класс. В этой школе были классы и на русском, и на украинском языке, и я, не знаю уж почему, попросился в украинский класс. Поначалу было очень трудно, к тому же в том учебном году всем оканчивающим семилетку вдруг по новому порядку пришлось сдавать не то десять, не то двенадцать экзаменов. Шёл слух, что на следующий учебный год даже введут форму, и всё будет, как в дореволюционных гимназиях.

А Чурилин, мой приятель и одноклассник, сказал, что «может, не только гимназии будут, но и царя нам скоро назначат». За такие речи его всего лишь вызвали к директору школы и подвергли длинной беседе. Пока не больше, и то хорошо.

К Новому году в Ростов вернулся из эвакуации, из Новосибирска, дядя Лёва. Поселился он в двух крохотных комнатках своей бывшей квартиры. Хорошо, что одна из них была его врачебным кабинетом, даже и кресло уцелело, и эмалированная табличка у парадной. Он смог сразу снова приняться за частную практику, а работы ему, кожнику-венерологу, было видимо не видимо в конце войны…

От него и его жены тети Оли я подробнее узнал, как погибли три тётки. Когда немцы оккупировали город в первый раз, они все вместе впятером пешком ушли через батайские болота, но как только город перешел в руки Красной Армии, три сестры вернулись домой, хотя дядя Лёва уговаривал их не делать этого, и сам в Ростов возвращаться не стал, а поехал в Новосибирск.

Он оказался совершенно прав: через две недели Ростов был снова оставлен. Многим евреям и людям цыганского происхождения, которых в Ростове всегда было немало, пришлось вторично пешком бежать из города.

За то недолгое время, что город был в советских руках, в «Институт материнства и младенчества», где работала младшая из моих тёток, Лиза, гинеколог, попала бомба. Тётя Лиза была ранена, её с трудом доставили домой, и в результате все три сестры не смогли уйти из оккупированного города.

Когда старшая дочь тетки Муры Витя прибежала к ним и предложила перебраться на Пушкинскую, чтобы там как-то спрятаться, «уж русское дворянское гнездо вне подозрений!», то старшая из сестёр, Ирина, просто показала на соседнюю комнату, где лежала раненая Лиза. Она то теряла сознание, то ненадолго приходила в себя, и перетаскивать её через полгорода было невозможно: транспорта не было никакого, по дороге на Пушкинскую тяжело раненная могла умереть. «Поэтому — сказала старшая тетка — и речи не может быть о том, чтобы на Пушкинскую»…

К тому же в дедовском доме, в квартире эвакуированной генеральской дочки Маши Севостьяновой, поселился немецкий полковник. Витя сказала, что этот полковник не опасен — не эсесовец, а авиационный инженер из старинной немецкой интеллигенции, и она, хорошо знавшая язык, с ним успела уже познакомиться и о многом поговорить долгими вечерами…

Но весь этот разговор ни к чему привести не мог: сестры настаивали на том, что тащить Лизу — безумие.

Тётка Ирина еще сказала, что ежели что, то они покажут документы о том, что, мол, крещёные. На это Витя возразила, что это при царе они были крещёными, а для фашистов, как и в СССР, они еврейки и точка, что в паспортах и значится.

К тому же была какая-то надежда, что в дом могут и не зайти: в том подъезде длинного двухэтажного дома, где они жили, нижний этаж был занят давно закрытой музыкальной школой, а на втором этаже была одна только их квартира…

Правда эмалированные белые таблички частных врачей продолжали красоваться у подъезда… Они ещё и после войны продолжали некоторое время висеть…

Соседи из другого подъезда рассказали потом, что через три недели всем евреям приказали «явиться с вещами (8 кг на человека) на Театральную площадь».

Тётя Ирина тут же сообщила коменданту квартала, или как он там назывался, что к ним, крещёным, это распоряжение не относится.