Выбрать главу

И вот однажды, стоя с внешней стороны колючей проволоки, на которой были развешаны таблички «Запретнай зонас» (перевода не требуется?) и «Тят сувся» (что можно вольно перевести с мордовского как «не суйся»); я хочу обратить внимание читателя на то, что эти запретительные надписи были исполнены на мордовском языке, т. е., на языке той республики, чью территорию занимал интернациональный по составу и подопечных, и опекунов лагерь — кто скажет, что в СССР дискриминировались малые народы? Нет, как учил нас бывший великий вождь, сохранялась культура национальная по форме и социалистическая по содержанию. Так вот, стоя у этой витрины национальной и социалистической культуры мы увидели в колонне нелепую фигуру — высоченного, худого-прехудого зека, щеки которого, казалось, соединялись друг с другом позади торчащих вперед зубов, и вдруг это чучело кричит в нашу сторону: «Натуська!» Это он кричит нашей спутнице и другу Наташе Садомской. Наташа охватывает обеими руками свои щеки и бормочет: «Боже мой, Ленька! Как я могла позабыть?!» Потом она рассказала, что Леонид Рендель, выпускник исторического факультета МГУ, где училась и Наташа, загремел с несколькими друзьями — тоже историками — в лагеря за то, что они разрабатывали собственную независимую модель социализма, как теперь сказали бы «с человеческим лицом». Поскольку я сейчас только бегло описываю первые впечатления об этой колонне поначалу неразличимой серой массы, оставлю на «потом» рассказ о некоторых компаниях и их «делах», о которых мы мало-помалу узнавали подробнее.

В другой раз один из заключенных, который показался мне ровесником моего сына, худощавый невысокий юноша, подпрыгивает над колонной, взмахивает рукой и кричит: «Санька!» Ни Саня, ни я не знаем этого парнишку, познакомились и подружились потом, когда он после освобождения проезжал через Москву. На свидании Юлик рассказал нам, что это был Валерий Смолкин — один из «колокольчиков», выпускников Ленинградской Техноложки; эта компания издавала подпольную газету «Колокол», насколько я знаю, отнюдь не к топору призывавшую Русь, а просто честно рассказывавшую, как эта самая Русь живет. И еще они в своих тоже подпольных научных работах разрабатывали теорию «правильного» социализма.

Постепенно мы с Саней больше и больше узнавали коллег Юлия, вначале понаслышке, из его рассказов, а потом и вприглядку, видя их через колючую проволоку и пытаясь угадать, кто есть кто. Познакомились с их семьями, проезжавшими через Москву в Мордовию на свидания с мужьями, сыновьями. Юлий человек очень компанейский, как теперь говорят, коммуникабельный. И так образовался довольно широкий дружеский круг людей, объединенных отнюдь не идейным родством, а просто симпатизировавших друг другу. Действительно, какие славные это были люди! Ну и что, что Ронкин был оголтелый марксист — зато мировой, совершенно свойский малый; теплый, я сказала бы, нежный. Юлий рассказывал о своих новых друзьях много занятных историй, вовсе не связанных с их деятельностью.

Героем забавных рассказов часто был Леня Рендель[8] — вот некоторые. Леня донимал Юлия рассуждениями на политические темы; для Юлия все эти разговоры были, как говорят евреи, «бара-бир», он и слушал-то их вполуха. И вот однажды в середине какой-то Лениной тирады (о китайской модели общественного устройства, что ли; я думаю, что если бы Леня произносил свою пламенную речь по-китайски, Юлий понял бы в ней ровно столько же, сколько и по-русски. И вот Юлий вдруг говорит: «Леня, можно задать вопрос?» — «Да-да, конечно же!» — радостно затрепыхался Леня. Юлий: «Леня, а на свободе у тебя была девушка?» И вдруг Леня приосанился, скромно потупился: «В нашей компании я считался донжуаном!» Когда несколько зеков сбивались в бараке в уголок, чтобы написать на волю секретную ксиву или еще для какого-нибудь недозволенного действия, Леню обычно просили постоять «на атасе» — выводили его на крыльцо, усаживали на верхней ступеньке, объясняли, какой условный сигнал тревоги подать в случае появления в поле зрения надзирателя — и оставляли. Через некоторое время кто-нибудь из зеков выходил на крыльцо, раз пять переступал через Ленины длинные ноги, возвращался в барак и докладывал: «Бдит!» Нет-нет, Леня не спал, просто он сидел, глубоко задумавшись, ничего и никого вокруг себя не видя. Так он сидел, пока компания не вываливалась из барака и не снимала его с поста. Однажды уже на воле он позвонил по телефону Наташе Садомской и начальственным тоном (в университете он был комсомольским функционером) распорядился: «Так, Натуся — достань мне Авторханова, Некрича, Сахарова…» — все это были в разной степени крамольные имена, а телефоны-то прослушивались. Наташа отвечает: «Что ты, Леня, я таких книжек не читала, читать не буду и тебе не советую» — «Наташка, ты что?! А-а, да-да, понимаю — по телефону нельзя!» Через некоторое время он усвоил, что не все можно говорить по телефону и надо соблюдать осторожность в заведомо прослушиваемой квартире. Приходит, скажем, ко мне: «Лариса, дай, пожалуйста, листок бумаги и карандаш». Даю. И он пишет какую-нибудь совершенно невинную чепуху, вроде того, что, мол, в соседнем гастрономе дают сардельки. И требует, чтобы я ему отвечала, тоже в письменной форме, не раскрывая рта. «Леня, я так не могу, да и зачем?» Он мне опять же пишет: «Сейчас научу», — берет мою руку, вставляет в пальцы карандаш и моей рукой выводит: «Запас карман не тянет»… Такой вот славный чудак; чудак, конечно, но такой славный.

вернуться

8

С грустью и запоздалым раскаянием скажу: в 1989-м году он умер. За это время в Москве умерла его мать, а ему не дали даже последние месяцы пожить с ней: за сто первый километр! Сам он долго нигде не мог обосноваться, с большим трудом пристроился под Калинином (Тверью), жил там позаброшенный. Правда, материально ему помогали, но не такая помощь ему была нужна, больше всего он нуждался в общении, в возможности кому-нибудь излагать свои политические идеи, прогнозы, на мой взгляд, бредовые и неинтересные. Мне не хотелось стать его собеседницей, даже на правах оппонента.

Слава Богу, нашлась сердобольная, добрая женщина Неля, помнится, тоже историк. Она вышла за Леню замуж и взяла его к себе, когда ему в конце концов удалось получить вид на жительство в Москве по причине тяжелой болезни и инвалидности. Здесь он вскоре и умер, хотя и присмотренный Нелей — честь и хвала ей! — но позабытый друзьями и коллегами. Я навестила его в Москве всего дважды — на большее у меня не хватило доброты душевной — и в разговорах с ним не была ни терпеливой, ни терпимой.