В какой—то момент он начал ждать этих вечеров. Его день выстраивался вокруг них: эксперименты, встречи, звонки – всё заканчивалось точно вовремя, чтобы вернуться в эту комнату, к лампе, огню и к ней.
Он не знал, что почувствует, если однажды она не придёт. Возможно, ничего. Возможно, просто поднимется наверх. Или останется сидеть, глядя в пустой бокал, пока не погаснет пламя в камине.
Профессор понимал, что всё это недопустимо, неуместно и неизбежно. Но в этом было дыхание после многих лет, проведённых без воздуха. Поэтому он не запрещал себе ждать.
Софья не делала шагов навстречу, но и не отстранялась. Её поведение напоминало тонкий след мела на тёмной ткани – едва различимый, заметный лишь под определённым углом и освещением, но всё же существующий.
Каждый вечер оставлял ощущение чего—то несказанного. Не как недомолвку, а скорее как начало – будто все эти разговоры, тишина, огонь и молчаливое присутствие были лишь вступлением к фразе, которую ещё никто не произнёс.
Он не знал, к чему именно всё движется, но чувствовал, что движение уже началось. Это пугало, и одновременно приносило облегчение.
Огонь в камине трещал ровно, от стены за спиной шло мягкое тепло. Свет лампы падал на лицо Софьи так, что иногда он забывал, сколько ей лет, сколько ему самому, и какое сейчас время. В какой—то момент Вениамин понял, что это уже неважно. В этой комнате, где никто не говорил, что можно, а что нельзя, он впервые за долгое время ощутил, что не один.
После того как Софья поступила на вечерний факультет биологии в МГУ, Вениамин предложил ей работу в институте ассистенткой – без формальностей и чёткого расписания. Себе он объяснил это уважением к её отцу, хотя на самом деле его привлекала точность её движений и то, как она умела смотреть на вещи без спешки. Это решение было странным, и потому – логичным. Софья согласилась.
В лаборатории всегда было прохладно. Не холодно, а именно прохладно – с той постоянной температурой, которая держится независимо от времени года, словно помещение само с собой давно договорилось о том, каким ему быть. Здесь пахло спиртом, пылью от бумаг, латексом и раз в неделю – свежим кофе, если кто—то из сотрудников решался выйти наружу. Лаборатория не терпела суеты, и потому здесь не было ничего случайного.
Софья впервые пришла туда в середине недели, без приглашения и заранее оговорённой смены. В тот день профессор проверял оборудование перед вечерним этапом работы. Он увидел её в дверях – спокойную, в пальто, с сумкой через плечо. Вениамин знал, что её интересует нейрофизиология, и подозревал, что её увлечение не продлится дольше пары месяцев, но вслух этого не сказал.
– Я могу помочь? – спросила она.
Он посмотрел на неё как на лишнюю деталь, правильную по форме, но не предусмотренную инструкцией, и только кивнул.
Поначалу они работали молча. Софья двигалась между столами, не задавая вопросов, протирала поверхности, подписывала контейнеры, разбирала документацию. Делала это с чёткой уверенностью, не проявляя нерешительности или навязчивости. Через три дня он перестал воспринимать её как ученицу – скорее, как орган лаборатории, который до этого бездействовал.
Через неделю она оформила протокол быстрее него самого, а ещё через две исправила запись расчёта, которую он не проверял три года. Профессор не сказал ничего, но начал чаще оставлять ей задачи, которые не хотел поручать другим.
В том, как он начал ждать её появления, было что—то неправильное. Не просто из любопытства или необходимости в помощи, а из неясной потребности, для которой не было названия. Софья никогда не опаздывала. Она появлялась всегда в одно и то же время и в одной и той же одежде – джинсах, свитере, халате, иногда плохо подобранном по размеру. Её это не волновало.
Он замечал, как она подкалывает волосы – не как жест, а как технический приём. Как держит колбу, как легко переводит взгляд с экрана на график. Она не задавала вопросов – она действовала.
Иногда они спорили – по—настоящему, без игры и притворства. Он не терпел ошибок, она не терпела давления. Между ними вспыхивали короткие перепалки, лишённые эмоций, но наполненные той точностью формулировок, из которых можно было составить главы методического пособия.
После споров всегда наступала пауза. Никто не извинялся – ни Софья, ни Вениамин. Просто продолжали работать.
Профессор чувствовал, что рядом с ней его разум меняется. Он не начинал думать быстрее, но гораздо важнее было другое: становился точнее, внимательнее к форме, к словам и к тем паузам между ними, в которых раньше не замечал ничего важного. Казалось, в её присутствии сам язык начинал требовать уважения.